ская фигура, французский учёный Пьер Мария Феликс Жане, живший и практиковавший в Париже как раз в описываемое время. Его выражения и мысли, высказанные в диалогах с пациенткой, в большинстве своём подлинны и взяты мной из его трудов, таких как «Психический автоматизм», «Психологическая эволюция личности». Подруга Марии Лытневской, Марина Ивановна, – это Марина Цветаева. В той части книги, где женщины ненадолго встречаются в Праге и Париже, сама Мария Лытневская неосознанно, пусть и ненадолго, пытается выполнять функцию психолога и служит своеобразным крохотным входом в психику Цветаевой, помогая тем самым составить представление о её психике, приоткрывая некоторые её проблемы. Я пыталась выстраивать их диалог именно с точки зрения детской психологической травмы, повлиявшей на установившиеся взгляды и дальнейшую жизнь, а не самого творчества. Подобные встречи на самом деле могли произойти в октябре 1923 года, когда Цветаева действительно жила в Праге и была страстно влюблена в К. Родзевича, впоследствии отказавшегося от неё, и в ноябре 1937 года в Париже. Все слова, мысли, фразы Цветаевой сугубо документальны и взяты из её личной переписки, а также ряда автобиографических произведений, таких как «Мать и музыка», «Живое о живом», «Мой Пушкин». Я старалась соблюдать точность и в описании жизни и быта семьи Волошиных, здесь использовались книги Л. Фейнберга «Три лета в гостях у Волошина», Э. Миндлина «Необыкновенные собеседники», М. Волошина «Женская поэзия».
Как глубинный психолог, я пыталась психотерапевтически спасти от распада двух моих вымышленных героинь, Марию Лытневскую и её правнучку Марину Елецкую (современное воплощение гуманизма и добродетели, русской интеллигенции, изрядно пострадавшей и видоизменившейся после событий 1917 года), наглядно демонстрируя возможности психологической работы. Каждая из этих женщин, столкнувшись с тяжёлыми проблемами своего прошлого, прибегла к помощи психологии, коей когда-то не суждено было воспользоваться Марине Цветаевой, оставшейся один на один со своим прошлым.
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
I
Идея Аристотеля об обладании серединной ровностью окутана густым туманом слишком общих, обволакивающих, хотя и довольно красивых, слов. Так, к примеру, мужество – это обладание серединой между страхом и отвагой, а щедрость – это середина между мотовством и скупостью. На словах всё оказывается довольно просто. «Можно стремиться к чести столько, сколько следует, а также больше и меньше, чем следует». Что же посередине? Да и вообще, где находится эта самая середина, как же ее определить? Где бесчестье и вседозволенность превращаются в пытку и для себя, и особенно для других? Чем ученик Платона отмерял эту середину? Ложь и правда, честность (истину трогать вообще не будем) – полярные противоположности, но как быть с ложными представлениями о мире, в плену которых мы все находимся? Религия трактует мир по-своему, совсем не так, как Эйнштейн или Дарвин, и выходит, что правда у каждого своя, и с этим приходится считаться. А сказать не всю правду – значит ли это солгать? Или нет? А как же быть с искренними заблуждениями и непреднамеренными ошибками? Ведь даже то, что внешне кажется вполне правдоподобным, не обязательно является правдой или справедливостью, и даже самая высокая вероятность чего бы то ни было не защищает нас от ошибки.
Идем дальше. Порок и добродетель – понятия слишком пластичные и взаимопроникающие. Аристотель считал, что нравственная добродетель состоит в обладании серединой между двумя пороками, один из которых состоит в избытке нравственности, а другой, соответственно, в ее недостатке. Слова, Слова с большой буквы. Как отыскать середину в каждом отдельном случае? Он и сам, по правде сказать, считает, что это дело чрезвычайно трудное. Выходит тупик. Найти середину между этими крайностями невозможно, они ведь непрерывно соприкасаются, видоизменяются, и совсем непонятно, на чем остановиться. Да, кажется, это повод для бесконечных рассуждений. Это дело не просто трудное, а даже запутанное, ибо середина у каждого своя, и грани ее, мягко говоря, размыты. То, что для одного еще пока находится в рамках добродетели, для другого уже давно перешло границы порока. Для самой же добродетели губительны как недостаток, так и излишество. Отлично, чем же будем мерить недостаток и излишество? А возможно ли, уместно ли говорить об обладании серединной ровностью в проявлении страстей, наслаждений, чувственных удовольствий? Скорее всего, их следует отнести к порокам, от греха подальше, и не искать никакой середины, поскольку здесь ее определить будет максимально сложно. Стоп, стоп. Зачем же сразу к порокам? Ведь страсть – это скорее несчастье или рок, но не порок и не грех. Да, конечно, не грех, во всяком случае, так удобнее, так легче думать. Возможно, любовная страсть – это просто страшный недуг, но он двигатель жизни, причина жизни на земле. А конфликт страсти и нравственного долга во все времена были неразрешимой внутренней дилеммой. Аристотель вообще считает, что нужно остерегаться удовольствий и того, что их доставляет. Выходит, если отдалять себя от удовольствий, то и порочных проступков будет совершено меньше. Аристотель, к сожалению, забыл сообщить, как освободиться от