и говорить, – мягким нерусским голосом отозвался человек в огромном желтом парике, который в свете факелов чудился отлитым из золота. Да и сам обладатель его весь искрился и сиял множеством золотых и серебряных украшений да каменьев, там и сям на него навешанных. Двое других выглядели несравненно скромнее, особенно тот, самый высокий, одетый и вовсе как простой человек, – однако именно перед ним пуще всего тянулись солдаты, именно ему с почтительным лукавством кивал разряженный господин, приговаривая:
– Не спорю, не спорю более, великий государь!
Государь!
В своем полумертвенном оцепенении Алена слегка встрепенулась. Неужто сам царь?..
Она впервые видела его; широкоплечая, непомерно высокая фигура показалась ей устрашающей. Даже и мысли не мелькнуло попросить о милости. За всю жизнь она не слышала о царе доброго слова, тем паче – в доме мужа. «Чертушка», «чертов выкормыш», «обменыш»[10] – что проку просить такого о милости?
Устало опустила веки, чтобы огненные, черные глаза царя не жгли ее.
– Что ж сия молодая дама натворила, Петр Алексеевич? За что ее в землю? – вновь послышался мягкий иноземный выговор, однако ответил ему не раскатистый, рявкающий голос, а еще третий, прежде не слышанный Аленою:
– Что, что! Известное дело! Сжила со свету муженька – полезай, баба, живьем в могилу. Ее, бедолагу, уже никакие румяна не украсят.
– Суров русский закон! – с некоторым даже испугом протянул иноземец, на что царь отчеканил:
– Время нынче лихое, и шатание великое, и в людях смута. Без суровости никак, верно, Алексашка?
– Да, окаянное наше время… – эхом отозвался названный Алексашкою и вдруг молвил: – Простил бы ты ее, а, мин херц? Ну какая лихость в бабе, сам посуди? Верно, муж ее был до того нравом своеобычный, что бедная с горя ему и пересолила щей!
– Не одна она пересаливала, – сурово отозвался царь. – Вишь вон, висит, качается? Любовник ее. Какое уж тут с горя? По обдуманности!
– Да, – вздохнул Алексашка, – и верно, без обдуманности не обошлось. Ну, тогда… – Он запнулся, перевел дыхание и тихо попросил: – Тогда вели ее хоть пристрелить, что ли? Mыслимое дело – женщину в землю живьем! С предателями да шпионами на войне расправа короче, а она все ж таки баба… сырая плоть! А смерть медленная, мучительная… Освободи ее, мин херц!
– Эй, служивый! – крикнул Петр караульного, верно согласившись с просьбою своего фаворита, однако немец вновь подал голос.
– Cкажу вам, ваше величество, не как слабодушный человек, а как боевой генерал, – твердо, сухо произнес он. – Не подобает солдату стрелять в женщину, притом осужденную на смерть. Этим он позорит оружие свое, назначение и чин коего – победа над неприятелем достойным.
Петр хмыкнул:
– За что люблю тебя, Франц, так за складные да ладные твои речи. Слыхал, Алексашка? Не будем же позорить доброго солдатского ружья и пачкать честных рук в крови. Ну что ж, прости, баба, и прощай. Даст Бог и тебе смертушку. А нам, господа генералы,