аж завидно. Купец, а? С виду и не скажешь, с виду прямо твое превосходительство…
– Канительщик.
– Ну, не хочешь говорить, и не надо. Эх, сани, едут сами!
Пошли, поехали, полетели. Кобылка тянула на славу. По Екатеринославской, мимо Дмитриевской церкви, пожарной каланчи, музыкального училища. Из окон училища, несмотря на позднее время, звучало фортепиано: ноктюрн Шопена. Вплотную к саням – еле увернулись! – прогрохотали железные колеса. Конка, запряженная парой храпящих коней, шла по маршруту. Опаздывала: кучер выжимал из упряжки последние соки. Зимний вагон с бортами и крышей был битком набит пассажирами, как бочка – селёдкой. Позади свисали мальчишки, брызгали заливистым хохотом. Алексеев втайне порадовался, что взял «ванька̀». Говорить об этом вслух не стал: извозчик и так всё понимал наилучшим образом.
Свернули у «Гранд-Отеля». Выбрались на Николаевскую площадь: биржа, полиция, Дворянское собрание. В окне Волжско-Камского банка, ярко освещённом электричеством, маячили служащие: три-четыре человека, отсюда не разглядеть. Воздев руки к потолку, они переглядывались со значением. Мизансцена была высокопарной и нарочитой – такими грешат провинциальные театры.
– Что это они?
Извозчик оглянулся через плечо:
– Не могу знать. Присягу, должно быть, принимают.
– Присягу? Какую?
– Не могу знать.
– Из солдат? – спросил извозчика Алексеев.
Банковские служащие уже перестали его интересовать. С площади сани бодро вылетели на Сумскую улицу, мощеную крупным булыжником, и Волжско-Камский банк скрылся из виду.
– Так точно, вашбродь! – отрапортовал извозчик, помолодев лет на двадцать. Речь его изменилась, из добродушной превратившись в казённую. – Фельдфебель Черкасский, Двенадцатый драгунский полк. Из кантонистов[10] мы…
– Так у тебя же, небось, пенсион?
– Есть пенсион, как не быть. Сорок рублей, грех жаловаться.
– Что же ты извозом промышляешь? Сидел бы дома, пил бы чай.
Сорок рублей, отметил Алексеев. Красильщик на шерстомойне получает тридцать. Бутафор в театре – пятьдесят. Учитель гимназии – восемьдесят пять. Действительно, можно пить чай.
– Скука дома, – честно ответил извозчик, перекрикивая стук копыт. – В могиле, и то краше. Дети выросли, разбежались. В хату носа не кажут. Старуха в голове дырку языком проела. От чая брюхо пучит. А так и с людьми поговоришь, и проветришься, и лишней копейкой разживешься. Паберегис-с-сь!
4
«Левольвертом грозился!»
Дело было на мази.
Со второй попытки – руки тряслись – дядя открыл сейф. Теперь он сидел в углу прямо на полу: хрипел, держался за сердце. Ничего, решил Костя. Удар не хватил, и ладно, оклемается. Кассиры помоложе выгребали из сейфа пачки ассигнаций и банкноты россыпью, сваливали на стойку. Костя покрикивал на них, чтобы торопились, ссыпа̀л гроши в мешок. Кое-что, ясное дело, прилипало к рукам. Гастрит заметил, но смолчал, даже усмехнулся в усы – как почудилось Косте, с одобрением.
Одобрение Филину не понравилось.