дранка и штукатурка превращаются в едкую пыль, оседающую на мои волосы и ладони, и я несусь в пустое, никем еще не обжитое пространство, увлекая за собой вихри щебня… Вот здесь-то мне и предстоит обосноваться, в этом провале, но об этом знают только перепуганные насмерть золотисто-бронзовые завитушки.
Игривый ветерок распахивает майским утром окно музыкальной школы, и старый, кряжистый тополь принимается о каких-то своих веснах шуметь, и раскрытые на подоконнике ноты осторожно выпрашивают у дерева его зеленую весеннюю мудрость. «Скажи!.. Скажи!..» Но разве о мудрости скажешь?., об этом можно лишь молчать, давая тишине плести свои вечные золотые узоры… И мне уже скоро семь, и пропахший валерьянкой старый скрипач останавливается посреди коридора и тоже прислушивается, а тополь шумит и шумит… Этот старик, отбивая такт стоптанным ботинком, гонит маленький школьный оркестр прочь от унылых заводских стен и серых, продымленных горизонтов, прочь от всепожирающего производства одних и тех же куцых, копеечных потребностей. Иногда, разозлись на нескончаемую зиму, старик швыряет куда попало ноты, стулья и деревянные пульты, и оркестрантам остается только надеяться, что и в следующий раз под рукой у него не окажется графин с ржавой водой. В эту воду старик обычно капает валерьянку и, выпив залпом стакан, говорит мерзнущему на сквозняке, в овальной раме, Вивальди:
– По-твоему, это игра?
И Вивальди, прикрыв потертым капюшоном огненно-рыжие патлы, хитровато на старика из овальной рамы посматривает, словно даже и не спеша ни с каким ответом, а может, по какой- то своей ядовитости, ответ утаивая. И старик, теряя терпение, принимается снова отбивать ногой такт, и едкие диссонансы «Времен года» вгрызаются в затылки учеников и гонят прочь неуверенность и страх огненно-рыжей плетью радости.
– Гм… – выдавливает из-под капюшона Вивальди, – Смерть любит эту игру, потому что только ей одной и удается выиграть и исчерпать себя до конца, до полного абсурда, до полной своей противоположности, до сознания собственной конечности… Играйте дальше!
Старик снова пьет ржавую воду с валерьянкой, при этом бормоча что-то по поводу смерти, которая могла бы, пожалуй, уже и явиться, при ее-то расторопности. Не раз уже смерть присматривалась к нему всерьез, стала с ним почти на «ты», но что-то заставляет ее медлить и откладывать встречу… Да, многое уже износилось, выдохлось, стерлось, ушло; и та последняя малость, что никак не желает себя на что-то менять, а хочет только быть, она-то как раз и озадачивает смерть: «Я – другого, чем ты, рода». И смерти остается только делать вид, будто ей есть, куда идти; ей остается только глазеть на высокие башни воли.
– Дальше!., дальше!.. – нетерпеливо выкрикивает из-под капюшона Вивальди, и отбивающий такт старик гонит маленький школьный оркестр из зимы прямо в прекрасный месяц май, – Дальше!.. дальше!..
2
В моем появлении на свет радость никакой особенной роли не играла: все дело было в производственной