я изо всех сил.
– Высоко та далэко, – соглашался он. – А комусь и блызько.
Так мы разговаривали негромко, и я уже почти начал привыкать к этим визгам, свистам, воплям, тяжелому уханью и скрежету, раздирающим небо. Потому что дедушкино присутствие, его тихий говор убеждали меня, что с нами никакой беды уже не может больше случиться.
И тут враз стало тихо. Тишина заполнила всё беззвездное небо, будто невидимая вата укутала долину. Тогда, подождав еще немножко, громко зевнув, он сказал:
– Ну, ступай до хаты.
…Тихо за окнами и сейчас. Почему же они сидят молча и только раз от разу вздыхают? Но вот кто-то из них оглядывается на темное окно, прислушивается. Отчетливей затикали в углу под иконой, будто расщелкивая кожурки секунд, настенные ходики, подгоняемые тяжелыми гирьками. Все в комнате как-то разом опомнились, стряхивают с подолов сор на пол, замирают. Только бабушка шелестит веником, чтобы собрать в совок горку мусора и высыпать в печное остывшее нутро. А потом снова садится рядом со всеми. И уже не лузгает никто.
Прислушиваюсь и я. Нет, ничего за окнами не слышно. Совсем ничего.
Но кто-то из них шепчет, и мне кажется, это бабушкин голос:
– Ша, дивчата… нэначе… наши йдуть.
Кто идет? Никто там не идет.
Но они почему-то сидят все вместе и молчат.
Я забираюсь с головой под тулупчик и быстро забываюсь в его мягкой, теплой темени…
Наши йдуть. Седой
Но утром озадачивает меня присутствие в хате каких-то еще людей. По привычке, выглядываю в щелку и вижу: они тоже в военной форме. Но не такой, как у немцев или у румын. И говорят вроде бы на понятном языке, какой я уже слышал от деда Захара, когда он рассказывал нам с Тамаркой про «белку и свисток». Или на разных папиных и маминых пластинках слышал. Значит, эти и есть наши?
На всякий случай, я не спешу подавать голос. Мало ли кто они? Тот, пьяный, в грязном вонючем тулупе, что запихивал себе за пазуху дедушкины рубахи и другое исподнее, тоже ведь был не немец, не румын. Но разве он был наш? То банда была. Для меня наши – это мой отец, которого я совсем не помню и не могу представить, какой он из себя, и еще дядя Боря, мамин брат, и дядя Ефим Кущенко, муж тети Лизы. Я уже слышал, что они – на фронте, но мне ведь запрещено было расспрашивать и рассказывать о том, что такое фронт. Да кому и как расскажешь, если я даже не умею себе представить, где он, фронт? Недавно я застал бабушку Дашу за разглядыванием необычной картинки с черно-белыми людскими фигурками на ее блестящей стороне.
– Дядя Боря, – показала она, не прикасаясь, пальцем на красивого коренастого военного.
Дядя Боря стоял в темной гимнастерке. Широкий пояс был так туго затянут у него на животе, что казалось, он только что сделал глубокий вдох, а выдыхать воздух совсем не собирается.
– А цэ кто? Мий батько? – спросил я, показывая на другого военного, стоящего рядом с дядей Борей. Он был повыше ростом и показался мне еще более красивым.
– Ни, цэ хтось другий, – помотала головой бабушка.
– А дэ воны стоять?.. Там що?.. Фронт?
Бабушка