где большая хозяйская кровать возле черного грубошерстного, с большими красными розанами молдавского ковра, стоит как изваяние. И на кровати с молчаливым любопытством смотрит в нашу сторону, будто дожидаясь, чтобы и на нее обратили внимание, чуть не дюжина подушек: снизу самые большие, а потом поменьше, еще и еще поменьше, а наверху самая маленькая, в мельчайший красно-черный крестик, как новорожденное дитятко.
Но ни эти подушки, ни печь, ни чистый стол, ни свежевымазанный глиняный пол поразили меня, а поразило то, что лежало на полу. Это была здоровенная охапка дубовых листьев, будто занесенная сюда из леса через распахнутую дверь сильным движением ветра. В избе благоухало, как в дубраве. Благородный древесный дух был особенно свеж и крепок, оттого что листы уже слегка свернулись, хотя еще не потеряли свой зеленый цвет. Когда мы ступали по ним, они не трескались и не рассыпались, а лишь слегка похрустывали, наполняя комнату особым, ни на что больше не похожим, будто церковным благовонием.
– Ты дывысь! – с одобрением покачала головой бабушка Даша. – Треба и Захарию наказаты, чтоб в другий раз прынис з лису мишок дубового лыста. А то вин всэ траву косыть на Тройцу.
– Та й трава добре, – вступилась за моего дедушку тетя Дуся. – Така вона духмяна. Вы ж знаетэ, для церкви тэж траву на Тройцу косять…
Так они еще говорили о том о сем, а я с пригоршней сладких гороховых стручков улизнул на улицу, чтобы посмотреть, не покинул ли Шарик свою хатку. Но он, будто догадываясь о моем намерении, посапывал себе на соломенной подстилке, и мне виден был в полукруглом отверстии лаза лишь один его безмятежно шевелящийся бок.
… Наверное, думаю я теперь, та необыкновенная пёсья халабудка была сооружена тетей Дусей в самое первое послевоенное лето, чтобы обозначить этим маленьким памятником начало новой мирной жизни. Но, возможно, она появилась и перед самой войной. Я и тогда мог ее запомнить, как что-то невиданное в нашем сельском быту.
Лет через сорок с лишним после войны я еще раз побывал в Фёдоровке, заглянул на полчаса к старенькой уже, пережившей своего мужа, моих дедушку с бабушкой, тетю Дусю. Завез ей от своей матери гостинчик, головной платок. И ничего кроме слез и старческих сетований почти и не запомнил из недолгого разговора.
Вся хата ее была в глубоких трещинах, давно, знать, рук и средств не доставало ни для замазки, ни для побелки. Это еще удивительно, что кое-как стояла на своем месте и собачья маленькая хатка. Но и она была, подстать людскому жилью, в трещинах, в отшелушившихся пестрых следах побелки.
И давно уже, похоже, она пустовала.
Дратва
Утром я заглядываю в дедушкину мастерскую и вижу: посадив на нос круглые, при одной целой дужке, очки, он привязывает какую-то серую веревочку на крючок, что торчит из саманной стены. Веревочка не то, чтобы толстая и длинная, но это и не какая-нибудь нитка. Я подкрадываюсь на цыпочках, чтобы не помешать ему, но понимаю по его хмыканью, что он уже заметил мое присутствие и даже доволен, что я здесь.
Всё,