нам страшней смерти было. Россия не усомнилась; Смоленщина, в пепле и разорении быв, не усомнилась; и мы, сирые, не усомнились… А в Ельне, глядь, музыка заиграла – Бонапарт, значит, в Москву вошел… Ту ночь попадья у этого окошка напролет просидела. От музыки ихней слезы утирает, а сама в темь смотрит. «Отец, – говорит, – где же теперь быть России?» – «В бога, – говорю, – мать, веруешь, а в Россию – нет?!»
Отец Иван даже голос повысил, как и в ту зловещую ночь, потом раскрыл божницу и достал бумажный лоскут. Мишель прочел первые печатные строки и быстро пробежал дальше: «…Достойные смоленские жители… Враг не мог и не возможет победить и покорить сердец ваших…» Крупными буквами выделялась подпись: «Кутузов». Отец Иван бережно сложил бумагу:
– Он первый наше сиротство понял, первый о тягостях наших подумал… Сижу я против него на аудиенции-то и, как на духу, все ему рассказываю. А воевать, Михайла Иванович, хоть бы и дома воевать, не в бабки играть! Много и нашей крови пролилось. Каких мужиков порубили… А Михайла Илларионович в креслицах своих недвижимо передо мной сидит, только вот эдак пальцами перебирает: то их распустит, то опять соберет. Посмотрел я на него: с виду как будто рыхлый, а внутри в нем силища! Такой не усомнится, не отступится. Вот он какой, князь Кутузов-Смоленский!..
– Будет тебе!.. – перебила попадья. – Развоевался, Аника-воин! Совсем дите заговорил! А ты, голубчик, – обратилась она к Мише, – рыжичков отведай! Наши рыжики, новоспасские. Еще с осени засолены, от басурманов сберегла…
Она придвинула полную тарелку. Никогда не едал Миша таких вкусных рыжиков! Только бы не позвали его домой…
Отведав угощения, гость нетерпеливо заерзал на стуле, выжидательно поглядывая на отца Ивана: наверное, он теперь историями набит, как кузов груздями.
– Пойдем, Михайла Иванович, войну покажу!
– Войну?! Да ведь она, отец Иван, далеко ушла!
– Ушла, а память оставила. Пойдем к церкви!..
Они вышли из дому и остановились у ржавых церковных дверей.
– Видишь?..
Миша знал эти двери с детства, даже голос их помнил. Как станут отваливать тяжелые растворы, так и запоют они на немазаных петлях. Слов не разобрать, а выходит, вроде как Петрович на клиросе скрипит. Что ж тут смотреть?
– Хорошенько присмотрись, книжник! Вон как их тесаками рубили, штыками кололи, прикладами вышибали. Мы только двери завалить успели, а они уж ломятся. Глянь, как рубили!
По кованому железу дверных растворов расползались во все стороны рубцы, ссадины, пробоины.
– А случилось это, Михайла Иванович, уже после Бородина. Бородино на Натальин день пришлось, а мы тут святому благоверному князю Александру Невскому службу правили. И не взяли бы они нас врасплох, да на Петровича на колокольне дурман напал. От лесной жизни, видать, обессилел старик, а они, – отец Иван присел на паперти, – нивесть откуда конные объявились – и к церкви. Я уже было до сугубой ектении добрался, а они тут как тут – ломятся. Воззри-ка сюда, книжник! – отец Иван показывал на глубокую метину возле верхних дверных