что завтра, в шесть, проснусь
Двадцать второго июля тысяча девятьсот пятьдесят девятого года
И что день будет, верно, погожий…
Установка Набокова: мир играет с человеком в шахматы (шахматы же – древний гадательный прибор). Как это – мир? Нет, не мир, а некий двойник – зеркальное (и подчас множественное) отражение героя[18].
На двойничестве построена набоковская поэтика: как рифмующиеся события и явления (событиядвойники, явления-двойники), так и игра словами (слова-двойники).
Нелюбимый Набоковым Фрейд писал о «работе сновидения», Набоков же пишет о «работе судьбы»[19]. Это совершенно сумасшедшая идея. У Фрейда все спокойно: мир и человек существуют вполне раздельно (я говорю сейчас не о социальной или экономической обусловленности человеческой жизни, а о восприятии человеком мира как совершенно отдельной от него данности), зато в голове человека возможны любые фантазии, особенно во сне (и сон склеивает их особым образом, осуществляя определенную цензуру, продиктованную влиянием общественных установок). У Набокова же мир словно снится герою – и если герой сделает тот или иной удачный шахматный ход, то мир будет соответствовать этому ходу (как бы подстроится под героя, подыграет ему). Но если ход будет неудачным, то берегись хода двойника! В любом случае мир – волшебен и неустойчив. (Может быть, это идея не сумасшедшая, а просто религиозная?) Мир, если употребить излюбленное набоковское словечко, – «валкий»[20]. Так, в конце романа «Приглашение на казнь» (1936) герой, лежащий на плахе, вдруг решается встать (и это оказывается удачным ходом):
«– <…> Теперь я попрошу тебя лечь.
– Сам, сам, – сказал Цинциннат и ничком лег, как ему показывали, но тотчас закрыл руками затылок.
– Вот глупыш, – сказал сверху м-сье Пьер, – как же я так могу… (да, давайте. Потом сразу ведро). И вообще – почему такое сжатие мускулов, не нужно никакого напряжения. Совсем свободно. Руки, пожалуйста, убери… (давайте). Совсем свободно и считай вслух.
– До десяти, – сказал Цинциннат.
– Не понимаю, дружок? – как бы переспросил м-сье Пьер и тихо добавил, уже начиная стонать: – отступите, господа, маленько.
– До десяти, – повторил Цинциннат, раскинув руки.
– Я еще ничего не делаю, – произнес м-сье Пьер с посторонним сиплым усилием, и уже побежала тень по доскам, когда громко и твердо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета – и с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, – подумал: зачем я тут? отчего так лежу? – и задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся.
Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились,