счастлива?
Она торопливо закивала.
Тихон благословил девочку.
Больше они не виделись. Родители не простили Марию Петровну. Она жила со своим латышом-лютеранином невенчанная, родила восьмерых детей, которые считались незаконнорожденными.
Иван и Михаил приехали в полдник, когда в тени березовой рощицы женщины доили коров и в воздухе стоял ласковый запах теплого молока.
Братья обнялись, растрогались, да так – впору разреветься.
Помянули Павла молитвой, отобедали. Чаевничать вышли в сад, в беседку, думали, как лучше справить батюшкин юбилей: сорок пять лет священства.
– Облачение надо батюшке подарить, – вздохнул Тихон. – Вы уж меня простите, братья, но я инспекторское жалованье потратил на митру, на крест, даже занять пришлось, а ректорского еще не получал.
– Ты хоть и ректор, а старший брат теперь я, – сказал Иван. – Про какое облачение ты говоришь?
– Хорошо бы саккос приобрести, шелковую рясу… Займи, Иван, у своих помещиков, я погашу долг месяца через три-четыре.
– Свою часть долга, – уточнил Иван.
– У тебя семья, а я монах.
– Ты – ректор, да к тому же в логове католиков живешь. Тебе нищим выглядеть перед панами не годится. Траты – пополам.
– Я десять рублей скопил! – быстро сказал Михаил. – Матушке тоже надо сделать подарок.
– Верно, Миша! Так что, пожалуй, деньги и впрямь надо просить, но не у помещиков, а у их степенств, у торопецких миллионщиков… Купим матушке шубу, да не какую-нибудь драную, а из песцов. Павел бы нас одобрил.
На том и порешили.
– А ты, Миша, как? Стихов много насочинял?
– Иногда берусь за перо, но выходит так вяло, что самому делается скучно. Льва Толстого читаю. «Крейцерову сонату». Горестное произведение. Но мне почему-то самого Толстого жалко. Всему человечеству хочет судьей быть. Жене и мужу приказывает жить, как живут брат и сестра. Заповедь «плодитесь и размножайтесь», мол, неправильная, не Бога – меня слушайте, я граф Толстой с бородой.
– А ты сердито судишь! И видимо, справедливо, – одобрил младшего брата Тихон. – Дай-ка мне эту «Крейцерову сонату».
Повесть начиналась легко и сначала показалась одной из тех, где для затравки поезд и описание пассажиров, а потом кто-то опрастывает душу или пересказывает какое-нибудь невероятное происшествие… Насторожила скрытая враждебность чувства: писателю все было отвратительно. Он этого не подчеркивал, но в каждой сцене просматривалась заданность развенчания: медового месяца, самого супружества, женщины, изуродованной рабством, и в конце-то концов – жизни. Особенно неприятным показался рассказ о парижском аттракционе: женщина с бородой и водяная собака. Герой увидел, что его нагло надувают, что это мужчина в декольте, собака в моржовой коже. Отвратительно было другое. Герой повести не только устыдился признаться, что его надули, но он сравнил испытанный им стыд с мерзостью медового месяца.
Толстой, вывертывая изнанку жизни, казалось, распорол брюхо героя и с наслаждением копается в кишках.
«Я