Позже несколько смягчился и помиловал сравнительно невиновную Казенную палату, а также некоторых лиц, только что вступивших в службу [См.: 45. С. 71–73].
Шведский посол в России Стедингк в своих мемуарах рассказывает, как во время одного празднества «император прошептал что-то на ухо Нарышкину. Того спросили: „Что сказал государь?“ „Мне сказали: «Дурак»“, – отвечал обер-гофмаршал». На другой день Павел попытался объяснить послу, что он разгневался на Нарышкина из-за дурного устройства праздника. Стедингк, однако, похвалил праздник и, между прочим, сказал, что Нарышкин – лицо очень важное (un trés-grand seigneur). При этих неосторожно вырвавшихся словах лицо императора переменилось, и, повысив голос, он произнес следующую примечательную фразу: «Господин посол, знайте, что в России нет важных лиц, кроме того, с которым я говорю и пока я с ним говорю» [187. P. 10–11][23].
Властитель, желающий максимальной, предельной власти, считающий именно такую власть высшим благом для подданных, – достаточно привычная, не требующая особых комментариев историческая ситуация (Древний Египет, Ассирия, Рим, Персия, Китай, французский абсолютизм, южноамериканские диктаторы…).
Такое стремление к самовластию, как у Павла или Наполеона, трудно, однако, представить у британского парламентского премьер-министра или у римского консула первых веков республики: в тех исторических условиях такая попытка была бы абсурдом, сумасшествием. В России же XVIII века это «ненормальное» явление было совсем не беспочвенным, куда более естественным и находящимся более в «природе вещей», нежели это представлялось позднее некоторым историкам и публицистам.
Прежде всего важно вспомнить «парадокс петровской системы», взрывчатое единство деспотизма и просвещения. Среди разных программ и попыток выйти из того противоречия, среди революционных бурь конца столетия могло легко возникнуть и действительно началось еще при Екатерине II наступление против просвещения, в сторону усиления деспотического самовластия.
Для укрепления самодержавной власти могли быть в некоторой степени использованы царистские надежды народа, неприятие большинством крестьян нового дворянского просвещения.
Кроме того, даже среди самой образованной и независимой элиты в ту пору господствовало мнение, будто самодержавие «пристало» России. Мысль, что историю в значительной степени творят государи, была отнюдь не павловской. Добросовестный республиканец Лагарп, обучая малолетнего Александра I под наблюдением Екатерины II (и вопреки планам Павла), находил, например, что «Александр Македонский ‹…› опустошил Азию и совершил столько ужасов единственно из желания подражать героям Гомера, подобно тому, как Юлий Цезарь из подражания этому самому Александру Македонскому совершил преступление, сокрушив свободу своего отечества» [160. С. 36].
Собирая высказывания российских мыслителей и политиков о весомости двух исторических движений – от обстоятельств к властителю и от властителя к обстоятельствам, находим