и касаться его не буду, хотя то, что он слетел, исключительно его личная заслуга. Он довел страну до такого вот состояния! – Миша показал за окно и снова скрестил на груди руки. – И он бросил страну. Но сейчас не о нем. Он уже никому не интересен и может выращивать капусту где-нибудь у себя на огороде, как ее выращивал, правда, по другой причине, римский император Диоклетиан.
Такой Миша, Миша вещатель, Миша вожак какой-то партии, мне не нравился. И еще я в удивлении обнаружил в себе некое равнодушие. Во мне не оказывалось чего-то того, что было во мне раньше. Миша мне напомнил мой юношеский трепет перед именем государя императора. А я прежнего трепета не ощутил. Я как бы при этом смотрел не на себя, а на кого-то другого на моем месте и с досадой думал, ну, зачем мне это. Или же тиф лишил меня сил чувствовать глубоко, или же во мне поселилось какое-то отчуждение по отношению к государю императору за то, что он, как говорили все, бросил нас. Определенней сказать было трудно. Но то, что я подумал о государе императоре, как все, мне больно черкнуло. Чтобы утишить боль, я вступил в разговор.
– Диоклетиан не был оригинален со своей капустой. Более того, он явно играл! Первым был Маний Курий! – сказал я о римском полководце, изгнавшем из Италии Пирра и после многочисленных других побед и триумфов удалившемся в свое скромное поместье. Когда к нему пришли послы с просьбой вернуться и предложили хорошее содержание, он отказал, сказав, что тому, кто обедает вареной репой, выращенной самим, золота не нужно, что он сам предпочитает владеть не золотом, а умами тех, кто золотом владеет, ибо это и есть подлинное богатство.
– Ну, ты всегда был в фаворе у нашего Васи! – в явном неудовольствии на мое замечание хмыкнул Миша, называя Васей нашего учителя истории и географии Василия Ивановича Будрина.
– И у Вильгельмушки! – в тон ему назвал я преподавателя немецкого языка Орведа Вильгельмовича Томсона, а потом присовокупил преподавателя латыни Петра Михайловича Лешника, естественно, по гимназическому прозвищу Петя Лишний, преподавателя греческого языка Виктора Моисеевича Тимофеева, то есть, по-нашему, Грека Иудеевича Через-реку, и преподавателя русского языка Александра Ивановича Истомина, кажется, единственного оставленного без клички.
– Да уж известно! – не скрывая ревности, но ревности ребячьей, легкой, сказал Миша и с обидой спросил: – Так ты будешь меня слушать?
– Буду, – сказал я.
– Эх, Борька! Куда все делось! И какими дураками мы были! Что надо было дуракам! Что мы понимали! А полезли туда же! Свобода, равенство, братство! Вот где они все, эти свободы, равенства, братства! – завернул Миша свой уже много раз упоминаемый маленький, но выразительно крепкий кукиш.
– Миша, попроще! – напомнил я.
– Кому на руку эти свободы – только сволочам из Госдумы да есерам-бомбистам вышли! – сказал Миша, назвав эсеров через начальное «е», и осекся. – А говорить-то, Борис, собственно и не о чем! – вдруг сказал он, пристально поглядел на меня и прибавил: – Взглянешь на тебя, на твою постную рожу и тут же себе скажешь: «Молчит, холера. А ведь все знает лучше