как услышала:
– А что «то», Шалимов, что «то»?! Скажи мне! Любовь? – И тут же засмеялась – так делано, так зло, что обрекающее карканье вороны послышалось в этом смешке. – Так все, были жаркие ночи. Дальше что-то еще появиться должно. Постоянное. Как в сказке, как мама рассказывала: муж, дом, семья, дети – все как у людей. А мне будет полный комплект? Есть еще у тебя? Может, кто-нибудь сделает из одного Петьки двух? Или, может, уйдешь от нее? Или ты как стахановец-многостаночник мне тоже ребеночка? Ну а что, ты у нас царь зверей! Будем как в Эмиратах или вон на Кавказе: Танька ужин тебе, я – обед. Только на это, Шалимов, зарплаты не хватит тебе. Или ты мне из жалости сделаешь, а? Бабы есть и такие, которые просят, и плевать, что без мужа. Ну а как, если сроки уже поджимают? Только я ведь, Шалимов, не старая, а совсем даже наоборот. Кому жена нужна, подходят, обращаются. А я, дрянь такая, с тобой колочусь, все лучшее время свое прожигаю.
– А сделаю, сделаю – попросить не успеешь! – совсем уж безумное выдохнул он.
– А если уже сделал, скот?! Не думал?! Не страшно?! Я ж дура, возьму всем сделаю хуже. Мне плохо – и ты разрывайся. Там двое и здесь… боюсь даже вот: а вдруг ты все время дуплетом стреляешь?.. Ах, гад! Вот ты, значит, как! Вот это и можешь одно – не надейся!..
Опять ее на руки поднял, понес – и вправду одно только это и мог: влепиться в нее до упора, заполнить до самого сердца, как прежде. Упал на постель вместе с ней, резинка в трусах ее лопнула, и выбросил этот комок, как лоскут ее кожи… Не билась уже, не металась, отчаявшись вырваться из-под него, но так помертвела под ним, что он вдруг почуял: бессилен, нет в нем распирающей крови, куда-то вся разом ушла, отхлынув от такой мертвецкой безответности.
Наконец-то добил в глубь чугунно гудящей башки смысл Ларкиных слов: ведь и вправду замучил ее всеми этими жалкими радостями, что мигнут, словно спичка на сильном ветру, и опять пустота, ведь и вправду ее уже выпотрошил. И загнанно упал лицом в ее плечо, чуть не в голос завыв от своей виноватости – перед ней, перед Танькой, перед собственной матерью, тоже все понимающей: ну а как, если сыном смеются в глаза?
– Татьяна твоя – человек поразительный просто, – придав-ленно заговорила под ним. – Сон крепкий, младенческий прямо. Мужика рядом нет, а она и не чувствует. Есть у науки объяснение такой вот слепоты? У меня есть, Шалимов. Это не слепота, а терпение. Все она понимает, все видит, только что что же ей делать? Детишек в охапку и к матери? Сил же нет никаких каждый день смотреть тебе, гаду, в глаза. Но терпит всё, терпит… И это, мне кажется, не потому, что ты не уходишь, а большего ей и не надо. Ты ей нужен весь, целиком. Она каждый день убеждает себя, что сегодня ты точно насовсем к ней вернулся – побегал, побегал, и вдруг прорубило тебя: да вот же оно, твое счастье, зачем же ты бегал, к кому? Эх, приполз бы к ты ней из забоя не весь, а как Фитилек, без руки, тогда бы ты понял: кому ты действительно нужен, так матери… Сколько ж ты из нее крови вытянул. Вот и жалко ее мне, и такая вдруг ненависть: вот сама бы пришла к ней и все рассказала, как мы тут кувыркались с тобой. Прямо так бы и била, и била, пока в ней не сломается