следует очередь из автомата, где нельзя не убить за единственный пробуренный в пустыне колодец воды. Как бы это сказать… Вот живет человек, строит дом, как в Европе, – ездил, видывал, знает, как надо, заказал индпроект из стекла и природного камня; рядом строятся точно такие же – клубный поселок, «Княжье озеро», «Чистый ручей», тишина, заповедные пущи, подъездные дороги, развязки, – и кажется, что уже вся страна вот такая – подметаемая, подстригаемая, как английский газон. Небоскребные башни, стадионы к последнему чемпионату Европы, краснокирпичные английские коттеджи, словно перенесенные на зеленых коврах-самолетах из Суссекса. Но всего пять километров на восток, или юг, или запад – и прорехи промзон, задичалых шахтерских поселков и убогих подсобных хозяйств разрастаются в мертвую землю, в Чернобыль; понимаешь, что дом твой стоит посреди зараженной земли, – понимаешь в тот миг, когда в окнах твоих отражается и пускается в рост ослепительный ядерный гриб. Да, тебя не задело за дальностью, но на помойке нельзя быть богатым. Утвердился на куче объедков, подгреб, а разит от тебя точно так же. И ненужно уже удивляет вопрос: как же это случилось? Подломилось и рухнуло именно то, что построили. Как построили, так и держалось, столько и простояло.
В уходивших под землю шахтерских домишках, в первобытных, кайлом и лопатой разработанных копанках, в затравевших дворах и панельных хрущевках родного его Кумачова никакого уродства как будто и не было. Уродство возникало на контрасте – на охраняемых границах таунхаусов и заросших бурьяном черноземных полей, покривившихся хат, неподвижных шкивов. Уродством было строить для себя одно, а для народонаселения – другое, «ничего», что-нибудь из остатков, из мусора своего новостроя.
Мизгирев понимал, что ударился в пошлый марксизм, но теперь уж во что ни ударься – все едино придется расхлебывать и барахтаться в «этом», с каждым громким хлопком крупно вздрагивать и рывком поворачивать голову на восставший Восток. Дело было уже не марксизме, а в том, что нормальной, человеческой жизни не будет. Без Донбасса – натруженной правой руки, сердца, печени, костного мозга – никакого бюджета уже не скроить.
Чем они только думали, эти и. о., когда проехались по перемятому подземной каторгой народу своим великоукраинским колесом: «Никому не смять вякать по-русски!», «Молчать!»? Нахрена корчевать из земли всех гранитных солдат и чугунные звезды? Человек может жить подголадывая, но нельзя говорить ему, что его мать – свинья, а язык – главный признак потомственных недолюдей, чей удел – ползать на четвереньках и вылизывать миски хозяев. Сами подняли этот покладистый молчаливый народ на угрюмые русские марши. Сами им показали блевотную свастику, полоумные остекленелые зенки киношных фашистов, поджигавших амбары с детьми. Сами заворотили им головы в сторону великанской России, матерински дохнувшей навстречу: «Сынки! Кто напал, кто обидел? Мои вы! Я от вас никогда не отказывалась! Попроситесь ко мне! Охраню!» Сами выдавили из земли тридцать