ближнего твоего, ненавидь врага твоего» в законе (и инстинкте) теряет всякий смысл; значит, тогда и любовь к ближнему нужно обосновать по-новому (как своего рода любовь к богу). То есть повсюду подсовывается бог и изымается «полезность»: повсюду отрицается действительный исток всякой морали, а уважение к природе, суть которого именно в признании природного характера морали, изничтожается под корень.
Откуда же берётся соблазн подобного оскоплённого идеала человечества? Почему он не претит нашему вкусу, как претит ему, допустим, представление о кастрате?.. Как раз в этом сравнении и кроется разгадка: голос кастрата нам ведь тоже не претит – невзирая на то ужасное увечье, которым этот голос обусловлен: ибо голос стал пленительней, слаще… За счёт того, что у добродетели вырезали все «мужские члены», её голос приобрёл женственное звучание, которого в нём раньше не было.
С другой стороны, стоит подумать о той ужасной суровости, опасности и неисповедимости, которую привносит в жизнь наличие мужских добродетелей, – о жизни, какую ещё в наши дни ведёт корсиканец или араб-язычник (и которая до мелочей схожа с жизнью корсиканца: даже песни эти могли бы сочинить корсиканцы), – и сразу понимаешь, до какой степени как раз самый грубый представитель человеческого рода может быть потрясён и захвачен вожделенным звучанием этого «добра» и этой «чистоты»… Пастушеский напев… идиллия… «добрый человек»: все эти образы сильнее всего действуют на воображение в те времена, [когда по улицам разгуливает трагедия].
Но тем самым мы раскусили, до какой степени и сам «идеалист» (идеал-кастрат) происходит из совершенно определённой действительности и отнюдь не является просто наивным фантастом… Ибо он-то как раз приходит к познанию того, что для нужной ему реальности столь грубое предписание запрета на определённые действия не имеет никакого смысла (потому что инстинкт именно к таким действиям в нём ослаблен длительным отсутствием упражнений, отсутствием понуждения к упражнению). И тогда этот кастратист формулирует сумму новых условий существования и самосохранения для людей совершенно определённого вида: в этом он реалист. Средства для его самостатуирования те же самые, что и для более древних легислатур: апелляция ко всем и всяческим авторитетам, к «богу», использование понятия «вины и наказания», – т. е. он пускает в ход весь инструментарий старого идеала, только в новом истолковании, – вину, например, представляет делом более сокровенным, внутренним (допустим, в виде угрызений совести).
На практике подобная разновидность человека погибает, как только перестают наличествовать исключительные условия его существования – своего рода Таити, островное счастье, каким и была жизнь малоприметных евреев в провинции. Их единственный природный противник – это почва, из которой они произросли: против неё им приходится бороться, ради этой борьбы им приходится снова взращивать в себе аффекты нападения и обороны; их противники – приверженцы старого