не было. К жизни этой негодный, он и так долго не протянет, это-то известно; и по сей день не понимает, небось, что с ним и с другими там случилось, а то и забыл уже, милосерден Господь к убогим своим.
И с отморозка этого, с Киряя, – ну что вот с него, опять спрашивали, какой толк? Очухался мигом, и едва спасителя его похоронили, как пойман был вместе с рыскавшим на грузовичке по округе закупщиком скота. За наводчиков и грузчиков, оказалось, работала у него ещё с весны киряевская шарашка: телят в деревне стадом не пасли, не было обычая и на кол привязывать где-нибудь на лужке, бродили себе где придётся по огородам, полям окрестным, по речке – лови с оглядкой да грузи… А то и в лесопосадке где-нибудь свежевали, и лишь по вороньей стае находили хозяева шкуру с требухой да голову от своего тели. Через день отпустили из районной кутузки как малолетка – а не надо бы, в открытую, в глаза незадавшемуся отцу досадовали люди, всю нам ребятню перепортил, дескать; и папаша виновато лез пятернёй к затылку и вздыхал, соглашаясь. А один из местных разумников и вовсе не церемонился: «Раз уж заделал, то доделывать надо, деток-то… Доделывать». Но как раз это-то мало кто из нынешних русских умел, давно уж и вполне был убеждён Гущин, и приятель Максим со свойственным ему азартом новообращенца подхватывал: «У родителей-дураков и дети дураки, всё логично. Систему воспитанья нашего национального точней всего, знаешь, квалифицировать мудреным таким иноземным термином, – и губы вытягивал, произнося, – samotök… мастера, надо сказать, они на термины. И продолженье романа тургеньевского, будь он неладен, на век вперед нам обеспечено… Пролонгация авося нашего с небосем, да, недомыслия позорного, постыдного – кому детей своих отдали?! Нежити останкинской, голубым этим стрекозлам рока, шестиугольным звёздам голливудским, кромешным? Шерамыжникам оккультным?! Кому угодно, только не себе растим… – И грозился: – От детей своих, то ли мамлюков, то ль манкуртов, и примем кару!..» А когда не были они ею, карой? Ох нечасто.
И что он из огня спасать полез, Ерёма, и кого – безумного да дурного? Сам скособоченный – Киряя, которому навряд ли уж теперь Кириллом стать, разве что на судебном каком процессе назовут? Тщетою было, тщетой и кончилось?
Или, как о том бабы толковали на поминах, – какая там ни душа, а живая? Живая, в этом-то не откажешь.
Но больше всего разговору, догадок-гаданий всяких крутилось вокруг того, последнего… «Сомлел! – решительней всех был Гуньков. – З-зенки повылезут, такой жар!..» На это качали головами, говорили: «Не знай, не знай…» – будто даже боялись знать, женщины в особенности, иная суеверно крестилась… что-то неладное чуяли, да, но выговорить вслух не решались, переводили на другое, на то хоть, каким он в последние перед тем дни был, едва ль не у каждой нашлось что сказать – ну, задним умом-то мы все богаты. «Смурной какой-то ходил… а и с чего бы?» – спрашивала одна, сама пенсию получавшая, ждавшая как манны, и всё понимающе кивали и наивность её не оспаривали. «Один вон всю картошку пропахал…» – малость невпопад, на поминальный