бы когда-нибудь тот нашел в себе силы написать всю правду, а точней, то, что казалось правдой ему, – нет сомнения, получилась бы гнусная книга, приговор роду человеческому. Чтобы уравновесить это жестокое зрение, он постоянно впадал в экзальтацию и пафос; видя всю грязь и мерзость конкретного человека – без устали воспевал человека абстрактного, никем не виданного, небывалого. К тому же, как любой литератор, испорченный ранним успехом, он способен был делать только то, что нравилось публике, и от мнения ее зависел больше, чем от любых собственных настроений. Он желал нравиться даже не по-женски, а по-детски, готов был врать про себя что угодно, говорить взаимоисключающие вещи, – все искренние порывы давно заместились у него желанием соответствовать читательским чаяниям; надо было, понятно, выбирать между разными читателями, и в начале семнадцатого Хламида быстро понял, что главной-то его аудиторией с самого начала была интеллигенция. Тогда началась его трескучая и фальшивая антибольшевистская риторика – ничуть не превосходившая в эстетическом отношении риторику самих большевиков. Между тем мнение Хламиды давно уже было мнением не самой умной части интеллигенции, образованной посредственности, читающего и думающего большинства; диктат этого большинства был для Ятя всего невыносимее…»
Не Бог весть как остро, согласен. Слишком свысока, слишком издалека, слишком докторально. Воображение парализовано здравым смыслом. Что поделать? Такова уж эта беллетристика: прозой все-таки не назовешь. На оперу-то автор кивает не зря: его повествование бесплотно; похоже, осмелюсь предположить, на сон слепого: нескончаемое препирательство невыразительных голосов. Но фразы плавные, мысли честные, чувства главным образом добрые.
Впрочем, одно предложение показалось мне – скажу прямо – безумным. Словно в какой-то момент, а именно на с. 46, у Дмитрия Быкова поехала, извините, крыша. Или же – у горемычного меня. Вот рассудите. Речь про какого-то Буркина, фотографа-любителя:
«…вернувшись, показывал у себя целую выставку – обыватели со страшными застывшими рожами, еврейские семилетние вундеркинды с необъяснимой, еще до всякой судьбы, тоской в глазах, – ни одного человеческого лица, и Буркин словно радовался, демонстрируя все это: Ять впервые тогда усомнился в его доброте».
Тут усомнишься.
Борис Фрезинский. Судьбы Серапионов
Портреты и сюжеты. – СПб.: Академический проект, 2003.
Тоже, в сущности, роман, только в разобранном виде. Как, знаете, мебель из магазина доставляют: два-три увесистых пакета с деталями, а к ним – кулек шурупов, мешочек с фурнитурой, чертеж; поколдуй, счастливый владелец, отверткой, реши ребус, подними вещь. Так и тут: часть первая – пакет биографических очерков о людях, составивших 1 февраля 1921 года в Доме искусств, что помещался на углу Невского и Мойки, литературное общество (или группу; если угодно, орден) «Серапионовы братья»; часть третья – пакет вырезок из прессы разных лет: литературные анкеты действующих лиц, их