в его душе еще и душу любимой. Критик резонно заметил: если это действительно любовь, то достаточно одной пули, чтобы убить обоих.
Это абсолютно так, если судить с позиций нормальной этики, завещанной нам в словах: муж и жена – единая плоть. Сарнов так и чувствует. Но в том-то и боль, воплощенная в лирике Евтушенко, что окончательное слияние недостижимо. И как бы ни был тесен союз, в нем неслиянны двое, и поэтому нужны две пули, чтобы покончить с этим мучением, а происходит оно несомненно от изначального ожидания единства со всем миром.
Так любовная лирика смыкается с гражданской.
Мир расколот.
Склеить его! – вот лейтмотив.
«Что такое русская литература? Это – разбитое войнами и революциями зеркало, чьи осколки все-таки снова срослись…»
Осколки – срослись?? Да не могут осколки срастись! Они потому и осколки, что не срастаются.
Блок пытался «срастить концы». Кровью. В поэме «Двенадцать».
Евтушенко пишет поэму «Тринадцать»: «Всю Россию распороли – не срастется этот шов».
Но жажда срастить – неистребима! Всю жизнь собирает осколки. Хочет соединить. Соединить «наши места рождения» – и это не выходит. Не прирастают друг к другу «лоскуты». Смотрит на полотно Кандинского и завидует: тот «сначала разломал, но потом срастил радугу». Срастить радугу – это то же самое, что приживить осколки. Или: «разломить вьюгу. Срастить бифштексы снова в коров». «Собрать еле-еле с дорог расшвырянного себя». «Вымечтать по кусочку».
Поэтическая вселенная у Евтушенко не вырастает из одного корня, она попадает в душу тысячами отдельных впечатлений: снежинок, дождинок, встреч, бликов, суждений. Эта изначальная рассредоточенность – как китайская казнь тысячи кусочков. Это надо выдержать. Вселенную – собрать. Во что бы то ни стало. Это – категорический императив, потаенный нерв, уникальный случай – «случай Евтушенко», его сюжет в русской лирике.
Вечная мечта и вечная неосуществимость: собрать Единое Счастье из мелких несчастий, на которых, несмотря ни на что, сияет отблеск Единого, которое всегда разодрано, расхватано, раскромсано, разбросано.
В финале той самой автобиографии, что названа «Волчий паспорт» (это, между прочим, означает: тысячи временных штампов и ни одного окончательного), – итоговые стихи:
Я приду в Двадцать Первый век.
Я понадоблюсь, как в Двадцатом,
не разодранный по цитатам,
а рассыпанный по пацанятам,
на качелях, взлетающих вверх.
Дуга качелей. Воображаемое «что-то», единым махом очерчивающее Единство рассыпанному миру.
Так это же то самое – неощутимое – «что-то», что брезжило и в стихах пацаненка, которому казалось, что он приснился сам себе:
Уже вокруг ходило что-то,
Уже примеривалось к нам…
Пацаненок ломает надвое подсолнух, делясь с пацаночкой; они вбегают в мир, сверкающий, как бусы: месяц «дрожит половинкою обручального, что ли, кольца».
Душа, сотканная из пьянящих отдельностей, вглядывается в мир, который ее из этих отдельностей соткал.
В