зал со смешанным чувством предвкушения и тревоги. Его труды меня так глубоко взволновали, что я не могла допустить мысли, что он как личность может хоть в чем-то меня разочаровать. В тот момент, когда он взошел на трибуну, моя тревога поубавилась. Внешне он поражал так же, как и блистательность его речи. Он был больше похож на русского аристократа, нежели на революционера, и, когда он говорил, ты немедленно начинал понимать, что это не просто мастер логических построений, великолепный полемист, но и высокоразвитый и артистичный человек. Когда он на хорошем французском языке говорил о новой волне преследований в России, он двигался по сцене и, казалось, проникал в сознание каждого мужчины и женщины в зале пронизывающим взглядом своих темных глаз. Это случилось вскоре после того, как Золя потряс общественное мнение Западной Европы, бросив ему вызов в своем письме «Я обвиняю». Когда я с робким благоговением смотрела и слушала Плеханова, он казался мне русским воплощением этого вызова.
Если бы кто-нибудь сказал мне, что через несколько лет мне будет суждено узнать оратора, выступавшего в тот вечер, как друга и товарища, что я стану его помощником и заместителем в Исполнительном комитете интернационала, что одним из самых горьких событий моей жизни станет мой разрыв с ним в начале мировой войны, я бы рассмеялась над такими фантазиями. Я и предвидеть не могла, что почти через двадцать лет меньшевик Плеханов разделит судьбу всех марксистов-небольшевиков и будет осужден как контрреволюционер людьми, чье мышление он когда-то помогал формировать.
Несколько месяцев я провела в Лондоне, работая над своей диссертацией в Британском музее. Я часто ходила в Гайд-парк, где среди других ораторов, я помню, слушала Хайндмана и Томаса Манна. Чтобы пополнить свое ежемесячное пособие, которое было недостаточным для жизни в Англии, я присматривала за маленьким ребенком в консервативной буржуазной семье, проживавшей в пригороде. Возвратившись в Брюссель, я закончила Новый университет, получив степень доктора философии и литературы. Но я знала, что мое образование далеко не завершено. В Брюсселе я нашла интеллектуальное подтверждение всему тому, что я до этого чувствовала и во что верила, но я была слишком самокритична, чтобы не понимать, насколько односторонним было мое образование. В Новом университете работа ортодоксальных экономистов и философов попадала под прожектор революционной критики. Но что, если бы все было иначе? Что случилось бы, если бы я сначала поступила в какой-нибудь университет в Германии, где эти предметы преподавались самыми известными защитниками существующего положения вещей? Откуда я знаю, выдержал бы мой новообретенный марксизм это испытание? Именно попыткой ответить на эти вопросы и обрести собственную интеллектуальную уверенность было мое решение провести следующие два года в Германии. Спустя несколько месяцев я поступила в Лейпцигский университет.
После Брюсселя университетская жизнь в Лейпциге была словно шаг