провалила Лажевича.
Лица у них вытянулись. Мой тон сделался проникновенным, как у миссионера, мечтающего окрестить папуасов.
– Грех радоваться чужой беде, юноши. А еще большийгрех радоваться напоказ. Так что помалкивайте в тряпочкуи помните, что сказано поэтом: как сам ты поступаешь с божьей тварью, того же жди себе и от людей.
И вот тут они меня уели: переглянулись, усмехнулись, и Паша Руднев на правах лидера сказал:
– Мы, Сергей Михайлович, не тому радуемся, что Юрика завалили, а единственно торжеству справедливости. Чтотакое, в конце концов, Лажевич? Длинные уши, а междуними болтается длинный-предлинный язык… А справедливость – нечто гораздо большее. Разве не так?
Интересное выдалось утро! Второй раз меня приложили фейсом об тейбл!
Зазвонил телефон, и я, скрывая смущение, потянулся к трубке.
Это была Танечка: двадцать лет, рыжеватые кудряшки, милый вздернутый носик, соблазнительная фигурка плюс полная сексуальная раскрепощенность. Впрочем, на последнее обстоятельство мне жаловаться не приходилось.
– Сергей Михайлович уже прибыл? – проворковала трубка.
– Прибыл, – доложился я. – У телефона собственной персоной.
– Ты, Сережа? – Голос в трубке сделался еще нежней. – Вил Абрамыч просит тебя зайти. В любое удобное время.
Удобное время было как раз сейчас, и я, буркнув: «Шеф вызывает» – повернул к дверям, спустился этажом ниже, проследовал коридором и вошел в крохотную приемную. Танечка одарила меня лучезарной улыбкой. Характер у нее был по-современному легкий; она влюблялась и расставалась с мужчинами, по не держала на них зла.
– Как он? – Я скосил глаза на дверь, что вела в берлогу Вил Абрамыча. Вопрос, в общем-то, лишний; Эбнер не относился к тем начальникам, что ставят подчиненных на ковер со спущенными штанами.
Танечка состроила озабоченную гримаску.
– Печален, Сережа. Хоть ты его не расстраивай.
– С чего бы? Я даже на вчерашний семинар не пришел.
– В том-то и дело, – с усмешкой Джоконды обронила Танечка.
Размышляя над этим замечанием, я шагнул в маленькую комнатку, заваленную книгами, рукописями и пыльными стопками журналов. Вил Абрамычу было под семьдесят, и относился он к старой научной породе: бумага была ему милей компьютерных дисков. Собственно, звали его не Вил, а Вилен[17], и всю свою жизнь он маялся с этим именем. Раньше поглядывали на него косо: Вилен, а беспартийный!… Нынче поглядывали с иронией: надо же, Вилен! Но шеф, при всем своем добродушии, был человеком крепкой закалки, не помышлявшим о каких-либо метаморфозах – к примеру, в Вильгельма или в Вениамина.
Он поднял на меня выцветшие глазки, что прятались под седыми кустиками бровей, и кивнул на стул.
– Здравствуйте, Сережа. Присаживайтесь. Кофе хотите?
С этого начинался любой разговор с любым сотрудником, хоть с профессором, хоть с юным бакалавром. Вежливость Вил Абрамыча была столь же естественной, как зонтик