пухлой рукой, пухлыми буквами, пухлой тетрадью, – была вотчиной дальних северных оружейников, и, придя в новые благодатные края, они тотчас учредили здесь свою Тулу. Город прославился оружием и славится им до сих пор. Глубоко не случайно и отчество Соловья-Разбойника – Рахманович, а самые рахманы, как утверждают былины, были мудрецами и жили на краю земли. Не вызывает сомнения, что это брахманы – жрецы высшей расы, жившей на крайнем севере и исповедовавшей индуизм. Впоследствии они ушли с севера и основали вначале славянскую, а затем древнегреческую и индийскую цивилизации…»
Гуров, как всегда, возник словно ниоткуда – не предупредив, не давши Плоскорылову шанса как следует «прорубиться», то есть, в переводе с грязного солдатского сленга, выказать себя с наилучшей стороны. Плоскорылов видел особенный тон в том, чтобы при встрече с личным другом – у него были все основания видеть в Гурове старшего брата, так явно выделял его московский инспектор, – соблюсти максимум воинского этикета; ловя в глазах Гурова признаки начальственного одобрения и даже любования достойным учеником, – а кое в чем Плоскорылов уже и превосходил инспектора, хотя даже наедине с собою не всегда признавался, что понимает это, – внешне он оставался скромнейшим войсковым политруком, знатоком солдатских нужд, тихим работником фронта, привыкшим к ежеминутному риску. Любо ему было аккуратно доложиться, откозырять, застенчиво подать руку для поцелуя (Гуров был все-таки лицо светское, при всех своих семи ступенях, а потому обязан был приветствовать капитан-иерея по всей форме), отрапортовать о случившихся происшествиях и только потом по-братски, по-варяжски троекратно расцеловаться с другом. Гуров, однако, часто пренебрегал ритуалом – вероятно, на седьмой ступени он уже не так нуждался в повседневной интеллектуальной дисциплине, а может, ритуалы там были настолько сложны, что не Плоскорылову было их понять. На пятой можно было то, чего нельзя на первой, на четвертой рекомендовалось то, что исключалось на третьей, и все это сочетание взаимоисключающих правил, когда одному можно одно, а другому – принципиально другое, Плоскорылову представлялось главной доблестью варяжства, той самой цветущей сложностью, о которой писал он когда-то первое курсовое сочинение, отмеченное бесплатной поездкой в Аркаим.
Гуров всегда входил неслышно, не стукнув дверью, не скрипя половицами, и отлично ориентировался в жилищах коренного населения, словно сам не один год прожил в избе. Плоскорылов обернулся, вскочил, оправил рясу и, приняв стойку «Смиренно», приступил к рапорту, но Гуров, как всегда, не дал ему блеснуть:
– Вольно, вольно, иерей. Здоров?
Плоскорылов, не зная, куда девать повлажневшие от радости глаза, сунул ему руку, к которой Гуров быстро наклонился, и радостно полез целоваться.
– Рад, – повторял он со слезами в голосе, – рад и тронут. Спасибо. Не поленился, приехал. На передний край. Очень, очень рад.
От него не укрылось, что Гуров морщится