действовать еще более строго и более формально. Только я вознамерился, проведя еще один дерзкий эксперимент, обнажить потайную суть вещей, а именно через открытое фойе сквозь замочную скважину в дверях направить в еще темный зрительный зал совершенно особый крик, дабы поразить гордость всех держателей абонементов – театральную люстру со всеми ее отшлифованными, зеркальными, преломляющими свет многогранными висюльками, как углядел в толпе перед театром ржаво-красную ткань: это матушка совершала обратный путь из кафе Байцке, выпив кофе и покинув Яна.
Впрочем, нельзя не признать, что Оскар адресовал свой крик и роскошной люстре. Но успеха он, судя по всему, здесь не имел, ибо на следующий день газеты сообщали только о треснувших по загадочным причинам окнах и дверях фойе. Полунаучные и научные изыскания в фельетонном разделе прессы еще много недель заполняли столбцы невероятной чепухой. Так, «Новейшие вести» использовали для объяснения идею космических лучей. Люди из обсерватории, иными словами – высококвалифицированные деятели умственного труда, рассуждали о пятнах на Солнце.
Со всей возможной скоростью, которую только допускали мои короткие ноги, я скатился вниз по винтовой лестнице и, немного задохнувшись, примешался к толпе перед театральным порталом. Ржаво-красный осенний комплект матушки не сиял больше сквозь толпу – не иначе она в лавке у Маркуса, возможно рассказывает там о бедах, которые натворил мой голос, а Маркус, принимающий и мое запоздалое развитие, и алмаз в моем голосе как нечто вполне естественное, думалось Оскару, двигает кончиком языка и потирает изжелта-белые руки.
Но от порога лавки моему взору представилась такая картина, которая сразу же заставила меня позабыть про голос, режущий стекло на расстоянии, ибо: Сигизмунд Маркус стоял на коленях перед моей матерью, и все плюшевые звери – медведи, обезьяны, собаки, – даже куклы с закрывающимися глазами, равно как и пожарные машины, и лошадки-качалки, и все паяцы, охраняющие его лавку, казалось, тоже готовы вместе с ним рухнуть на колени. Он сжимал двумя руками обе руки матушки, демонстрируя коричневатые, поросшие светлым пушком пятна на тыльной стороне ладони, – и плакал.
У матушки тоже был серьезный, соответствующий ситуации взгляд.
– Не надо, Маркус, – говорила она, – пожалуйста, не надо здесь, в лавке.
Но Маркус не унимался, и в речи его звучала незабываемая для меня, заклинающая и в то же время утрированная интонация:
– Не делайте этого больше с Бронски, ведь он работает на Польской почте, на Польской, добром оно не кончится, верьте мне, потому что он с поляками. Не делайте ставку на поляков, если уж хотите делать ставку, ставьте на немцев, потому что они поднимутся не сегодня, так завтра, они и сегодня уже поднимаются, их уже видно, а фрау Агнес все еще делает ставку на Бронски. Ставьте тогда на Мацерата, он у вас есть, если уж хотите ставить, или, если, конечно, пожелаете, ставьте на Маркуса и будьте с Маркусом, потому что он недавно