новая подробность, словно они первые обнаруживали все это. На его груди и по бокам мышцы были выпуклые и крепкие, но кое-где отчетливо проступали ребра. Кожа ее была белая и гладкая, и под ней угадывались едва заметные голубые вены. Посредине спины его проходила глубокая впадина, и под ее чуткими пальцами угадывался позвоночник. Ее щеки покрывал пушок, столь нежный и легкий, что Шон заметил его только на фоне солнечных лучей. А это удивительное ощущение, когда встречались их губы, а этот нежный трепет их языков! А запахи их тел – один теплый, как молоко, другой терпкий, ядреный. Волосы у него на груди становились гуще под мышками; у нее волосы, неожиданно темные на белой коже, образовывали маленькое шелковистое гнездышко. Сколько раз с тихим, восторженным вздохом или стоном они открывали друг в друге что-нибудь новое!
Сейчас, когда он стоял перед ней на коленях, а она лежала, закинув голову и протянув к нему руки, Шон вдруг склонился и коснулся ее губами. Вкус ее в этом месте был чист, как морская волна.
Глаза ее сразу распахнулись.
– О нет, Шон, не надо, о-о-о… нет, нельзя!
А под губами оказались еще губы и какой-то бугорок, нежный и упругий, как маленькая виноградина. Шон нащупал его кончиком языка.
– О Шон, этого делать нельзя! Прошу тебя, ну пожалуйста, пожалуйста!
А сама обеими руками вцепилась ему в волосы на затылке и удерживала его там.
– Я больше не могу, не выдержу, иди ко мне… скорее, скорее, о Шон!
Наполненный, как парус ветром урагана, распухший, тугой и твердый, вытянутый до предела, он взорвался и был разорван в клочья на этом ветру. И вдруг его не стало. Все исчезло. И ветер, и парус, и напряжение, и желание – все исчезло. Остались только великая пустота и абсолютный покой. Наверное, и смерть такова, сама смерть похожа на это. Но это еще не конец, как и сама смерть, ведь и смерть несет в себе семена воскресения. Вот и они медленно всплывают из глубин океана покоя, медленно пробуждаются к новому началу, потом быстрее, быстрее и наконец опять становятся двумя человеческими существами. Двумя людьми, лежащими на одеяле среди камышей на белом горячем песке под жарким солнцем.
– Каждый раз все лучше и лучше, правда, Шон?
– О-о-о! – Шон потянулся, вытянув руки и изогнув спину.
– Шон, ты любишь меня, правда?
– Конечно. Конечно я люблю тебя.
– Мне кажется, ты должен меня очень любить, если сделал… – она запнулась, – то, что ты сделал.
– Ну я же сказал, что люблю, разве нет?
Шон уже поглядывал на корзинку. Он взял яблоко и вытер его об одеяло.
– Скажи это как следует. Обними покрепче и скажи.
– Черт возьми, Анна, сколько раз повторять одно и то же?
Шон вонзил зубы в яблоко.
– А мамины бисквиты принесла?
Уже приближалась ночь, когда Шон вернулся в Теунис-Крааль. Он передал лошадь конюху и вошел в дом. Кожу покалывало от солнца, он ощущал опустошение и печаль, которые бывают после близости, но печаль была легка, как при воспоминаниях о былом.
Гаррика он нашел в столовой – тот ужинал в одиночестве.