к гибели, причем безвестной, могил у тысяч ополченцев не было. Вряд ли могли его так захватить прекраснодушные патриотические настроения, хотя кто знает, молодость все-таки… Или здесь таилось что-то другое, может быть, боязнь лагеря – ведь он был швед, то есть почти немец, хоть и писался по паспорту русским. Но скорее он сам искал смерти. Бог весть. Как говорят итальянцы, каждый новорожденный – это неизвестный покойник. Кто поражен такой стрелой…
За первую неделю, что Миша провел в больнице, ему сделали множество анализов, некоторые на сложной аппаратуре, и признали операбельным: оказалось, и операцию тоже еще надобно заслужить. Врач, смотревшая его на томографе, сказала ему: «Что ж, почки – парный орган, а вторая у вас крепкая». И Миша, и так не бившийся в истерике – на все воля Божья, – после этих слов загордился: отменная все-таки у него вторая почка. И вовсе успокоился. Настроился жить и дальше. И вспомнил из Матфея: «Хорошо жить хоть безрукому, хоть хромому, а не с двумя руками и двумя ногами пропасть…»
Теперь ему ставили по три капельницы в день – очищали печень от ферментов, это было необходимо для анестезии, – и каждый день брали из вены кровь – на биохимию, как здесь для краткости выражался медицинский персонал, и обе руки Миши были вчистую исколоты. Иными словами, его готовили к операции. Молоденький ординатор, который вел Мишу, удивлялся, откуда в его печени столько ферментов. Приглядывался и даже, кажется, принюхивался. Удивлялся и сам Миша – ведь он почти совсем не пил, алкоголя у них в доме не бывало, так, пару рюмок в гостях…
Здесь, в больнице, где так близко видна была смерть – не собственно Мишина, но смерть вообще, как неизбежное конечное состояние человека, – Миша много думал о жизни, на что в миру, на воле оставалось немного времени. Он думал о том, что, если бы ему предложили начать жизнь сначала, он в ужасе и панике отказался бы. Ведь пришлось бы все делать заново. Играть во дворе с мальчишками в потные и глупые игры – вроде футбола. Ходить в унылую школу, в которой преподавали – при Мишиной детской – одни банальности. Потом таскаться через весь город на лекции в университет, где в темных пыльных аудиториях доценты в обвислых пиджаках, подчас с чернильными пятнами на сердце, читали по большей части пустейшие лекции, и немногие сообщаемые ими сведения были стоящими… Нет, первая половина жизни, как ни крути, неприятная, неопрятная и утомительная штука.
Миша никогда не понимал людей, которые боятся стареть. Не сочувствовал надрывно-обреченной интонации навязчивой песни «наши годы, как птицы, летят». Ничего подобного, годы еле тащатся, и жизнь, по слову поэта, оказалась длинной. Слишком длинной и медленной, думал пятидесятилетний Миша Мозель. Единственно, что хотелось бы дожить до пятидесяти семи, в этом возрасте Сведенборгу было откровение. Но тот прожил еще тридцать лет, за которые написал целую библиотеку, трактуя Пятикнижие и витийствуя, но это Мише, как он отчетливо понимал, не грозило: писал он всегда с большой натугой.
Конечно,