Что остаюсь, рад, – признался Жермон, – но не такой ценой.
– Цены мы еще не знаем, – серый взгляд скользнул по увешанному оружием гобелену, – только, боюсь, с платежами мы просрочили. Ринальди Ракан платил в девяносто седьмом году гальтарского круга, императорская семья – в девяносто седьмом следующего, Эрнани Последний дотянул до осени девяносто девятого, а мы и того хуже.
Жермон угрюмо кивнул, древние беды его никогда не занимали, но с этими Изломами что-то и впрямь не так.
– Не любишь заумных разговоров? – Регент прикрыл остывающую кружку, крышка щелкнула, как капкан захлопнулся.
– Не люблю. Чувствуешь себя петухом в мешке.
– Хорошо, не ызаргом[4], – пошутил Рудольф. – Сколько я тебя знаю?
Если считать с первой встречи – больше двадцати лет, если с первого настоящего разговора – девять. Они встретились, когда герцог Ноймаринен был первым маршалом Талига, а Жермон – столичным щенком, выброшенным в Торку. Теперь один – регент, второй – генерал, а Излом – вот он! Дриксы который год орут, что Олларам отпущен один круг, но Оллары – это еще не Талиг.
– Твоего отца я знал меньше, чем тебя, – задумчиво произнес герцог, – но Пьер-Луи был справедливым человеком.
– Справедливым, – подтвердил Жермон, потому что это было правдой. За отцом не числилось ни одного несправедливого поступка, ни одного злого слова. Только как назвать письмо, даже не письмо, записку, превращавшую графа Энтраг в пустое место и уведомлявшую означенное место, что оно незамедлительно должно отбыть в Торку и жить исключительно за счет жалованья?
Королевский указ отстал от родительского «благословения» всего на два дня: геренций Фукиано, как и все в Олларии, не усомнился в справедливости графа Ариго.
– Ты ничего не забыл. – Рудольф тяжело поднялся и двинулся к глядящему в вечер окну. – Забыть и не вспоминать – это разные вещи. Очень разные.
– Отец мертв, – Жермон посмотрел в глаза регенту, – это все, что я могу сказать.
– Мертв. – Витражи прятали звезды и облака, но не тьму. – Иначе б я говорил не с тобой, а с ним.
Метхен покончила с остатками подливы и облизнулась, показав розовый язычок; за спиной что-то сухо треснуло. Свеча...
– Эсператисты не зря придумали исповеди, нельзя всю жизнь таскать в душе пулю. Что ты натворил?
– Прошло двадцать лет, не все ли теперь равно?
– Тебе не все равно, – Рудольф принялся растирать запястье, – но будет все равно, когда ты расскажешь.
– Вы этого не узнаете, – Ариго тронул пальцами опустевший кубок, – по крайней мере от меня.
– Тебя послушать, – хмыкнул герцог, – так ты чужие души Леворукому продавал, не меньше. А хоть бы и так, время любой грех хоронит. Расскажи и забудь.
– Не могу, – выдержать взгляд Проэмперадора Севера было непросто, но Жермону это удалось, – потому что сам не знаю. И Арно Савиньяк не знал. Обещал спросить, не успел.
– Закатные твари! – регент остановился, качнулась огромная,