лежал в ней неподвижно, уставившись в капли, падавшие из крана. Они капали, а я смотрел, они капали, а я смотрел… А потом зазвонил телефон – я сказал: не смогу. Заболел. И я почти не соврал – этот ступор, который потом меня настигал много раз, неожиданно, выставляя меня полным идиотом, это было все равно что болезнь. Инфекция, вирус – что-то такое. Я все-таки поехал, в микроавтобусе мы с Борей и другими молча ехали и глядели в окно на московские улицы, заваленные мокрым снегом, на прохожих, шлепающих по соленой серой жиже, на большие одинокие дома. Я жил тогда на Профсоюзной, в Беляево, Питер уже был почти забыт за те несколько месяцев, что я успел прожить в столице. Ребята заехали за мной, и вот это молчание в нашем просторном Фольксвагене, где каждый знал каждого как самого себя, кто любил одних и тех же женщин, а иногда и друг друга – это молчание навсегда нас разъединило. Навсегда… Следующие два года просто были отбытием срока. Молчание, холод снаружи, холод внутри… Весь концерт я сидел за кулисами в прямом смысле, на стульчике – и непрерывно курил. После «Короля и шута» и еще кого-то там вышел Боря, извинился за меня, его освистали, как полагается. В общем-то, возмущения особого не было, он начал петь свои плохие английские песни. И меня забыли. Забыли, так как нашелся прекрасный повод поглумиться над нашим богом за песенки с заморского диска, и он не возражал. А я курил, слушал, но думал о себе, о том ступоре, что случился со мной в ванне. А в зале зрители продолжали издеваться, кто-то крикнул: «Кончай херней страдать, давай «Под небом голубым»!». И кто-то с другой трибуны крикнул в ответ: «Сам голубой!». Весь дворец спорта загремел хохотом со всех сторон. И он тут же начал наигрывать знакомые всем аккорды под оргазмические возгласы зрителей, и уже не останавливался, а все продолжал петь свои старые, всеми любимые вещи. И даже я включился, увлеченный фанатской волной, их подпеванием, их экстазом. И ступор забылся… Я же сидел на стульчике и стучал ногой об пол в такт его музыки».
Я смотрю на него, точнее, на его морщинистую шею, потому что лицо свое он прикрывает ладонью с зажженной сигаретой. А степень жирности его фигуры невозможно угадать за просторным бежевым плащом. Он отстукивает носком туфли ритм на полу. Это нервирует, конечно, и он знает, что это нервирует, но пользуется своей старостью как защитой от наездов, и продолжает стучать. И дымить, ведь в кафешках курить запрещено. Но он уверен, что ему можно. Все они такие, эти печальные и дурно пахнущие старперы из совка. И каким-то образом им удается очаровывать нас своей жалкостью и никчемностью, нас, прекрасных и легких на подъем девочек слегка за тридцать. Для него я уж точно девочка, еще в этой короткой кожаной юбке, которую не носила уже сто лет… Будто знала, что встречу этого… чудака. Эту речь он произнес после того, как представился. А представился он так:
«Здравствуйте. Я – ВИКТОР ЦОЙ».
Это меня и пригвоздило на пару минут к стульчику у стойки бара, слегка обалдевшую, и этого хватило, чтобы он успел рассказать эту малопонятную мне историю. А я ведь просто подошла к бармену за спичками, так как хотела выйти покурить, а зажигалку посеяла. Просить огня у соседних столиков не хотелось, чтобы не давать повода для низкобюджетного подката – кто знает, тот поймет.
Он продолжает мерно стучать туфлей о пол, как будто бьет ею прям мне в висок, носком. Старая сука. И, как назло, уже десять минут как нет даже фоновой музыки в этом беспробудном кафе, чтобы заглушить этот стук, а местные алкаши сидят очень тихо. И я слышу только этот стук. Стук. Стук. Стук. Он поворачивает голову ко мне, в правом стекле его очков трещина. А его лицо – словно стерто, без национальности, без возраста. Можно многое узнать о человеке по губам, но они по-прежнему скрыты за пальцами с сигаретой. Хотя – на трех ногтях видны тонкие полоски грязи, при том, что они аккуратно подстрижены. Ухоженная неухоженность. Это ни о чем не говорит – он может быть и одичавшим психопатом, и забитым супругой женатиком, сбежавшим на полчаса в кафе за молодой кровью. Трахаться они не умеют, но мозги насилуют знатно.
«Виски будете?» – спрашивает он, не прекращая стучать ногой. Это было почти ожидаемо, только обычно говорят про коньяк. «Кажется, он восемнадцатилетней выдержки», – добавляет он. Костя-бармен наверняка плеснул ему «Четыре розы» местного разлива, но я киваю головой – хочется и дальше его бред послушать – кажется, контакт может стать довольно перспективным. «Чем занимаетесь, Виктор?» – спрашиваю я. «Мемуары пишу. Я многое пережил, надо успеть записать. Но я слишком много думаю, а это мешает писать. И не называйте меня Виктором – все равно ведь не верите». Конечно, не верю. Но как-то ведь нужно его называть. «Зовите меня Моро», – говорит он. «Умора?» – уточняю, совсем без юмора, с этим у меня неважно. «Нет. Моро. Или – нет. Зовите меня просто Марат». Марат так Марат. Моро – тоже ничего так. Но Марат удобнее, конечно, для наших мест. Я уже хочу курить и мну сигарету в руке, он замечает это. «Выпейте залпом, и пойдемте», – говорит он, – И я не извращенец, если что». Значит, точно извращенец, и, по моему опыту, уже нужно искать пути к отступлению или просто развернуться и уйти. Он закидывает в горло бокал виски, и, махнув мне рукой, идет к выходу. Что говорят в таких случаях? «Пойду, носик припудрю»? Это я и говорю, и иду в сторону туалета. Иду. Но – мне хочется обернуться и посмотреть,