что-нибудь написать в последнее время? – начал Блэр.
– Нет.
– А читаете много?
– Мне Фрэнсис читает. – Он указал на валявшегося в изножье Джереми Тейлора. – Вы ведь оба американцы? У меня брат в Америке. В Нью-Джерси. Надо было и мне туда уехать.
Все примолкли, но он продолжал смотреть на нас улыбаясь, глаза его блестели, как будто разговор продолжался, быстрый и редкостно интересный.
– Кстати, если вам нужны какие-то книги, мы могли бы их принести.
– Спасибо. Это было бы замечательно.
– Какие, например?
– Любые.
– Ну подумайте, что вам особенно по душе?
Тут в беседу встрял я, предложив принести Гомера в оригинале, и, запинаясь, продекламировал импровизированный перевод.
– О, – воскликнул он, – вот это было бы лучше всего. Я хорошо знаю Чапмена.
Я опрометчиво ответил, что Чапмен едва ли имеет к Гомеру какое-то отношение, и увидел, как лицо больного вдруг исказилось мучительной гримасой, словно я нанес ему смертельную рану. Силясь совладать с собой, он прикусил палец и попытался улыбнуться. Я поспешно добавил, что по-своему Чапмен прекрасен, но совершенной жестокости было уже не загладить, он выглядел так, словно сердце его обливается кровью.
Блэр поинтересовался, достаточно ли у него набралось стихотворений для новой книги.
– Я больше не думаю о книгах, – ответил он. – Так, пишу для своего удовольствия.
Однако нанесенное Чапмену оскорбление по-прежнему томило его; наконец он отвернул лицо в сторону, и на руки ему упало несколько крупных слез.
– Извините меня. Извините, – сказал он. – Мне что-то не по себе, вот и... расплакался ни с того ни с сего.
Мы поискали платок, но найти ни одного не сумели и уговорили поэта воспользоваться моим.
– Не хочется уезжать, не повидавшись с Фрэнсисом, – сказал Блэр. – Вы не знаете, где его можно найти?
– Да, конечно. Он за углом, в «Кафе Греко». Я упросил его сходить выпить кофе, он целый день со мной просидел.
И Блэр ушел, оставив меня с поэтом, похоже, простившим меня и готовым к риску, сопряженному с продолжением беседы. Я почувствовал, что разговор лучше вести мне, и принялся рассуждать обо всем сразу – о фейерверках, о диких цветах по берегам озера Альбано, о сонате Пиццетти, о воровстве в библиотеке Ватикана. По лицу поэта ясно читалось, от чего именно он испытывает удовольствие, я поэкспериментировал и обнаружил, что он с жадностью слушает, как что-нибудь хвалят. Он был уже недостижим для гнева, вызываемого оскорблением, недостижим для шуток, для сантиментов, для интереса к какой-либо древней премудрости. Видимо, за недели, что он и Фрэнсис провели в гнетущей атмосфере этой комнаты, Фрэнсис и думать забыл отзываться о чем бы то ни было с одобрением, и поэту, перед тем как покинуть наш удивительный мир, хотелось услышать хвалы хоть чему-то, этот мир образующему. Что ж, у меня их нашлось предостаточно. Глаза поэта горели, руки дрожали. Сильнее всего желал он услышать