и подобно совершенному алмазу, оно не содержит слабости и не приобретает царапин, соприкоснувшись с грубостью жизни и смерти.
– Я уважал одного мирзу, и ради него выслушаю тебя. Пусть вы и не братья, но эта память греет мою душу, – нехотя молвил повелитель огня, заметив мирзу на гребне бархана.
– Одолел я пустыню смертную во имя великой любви. Огнедержец, о светоч во мраке, дозволь мне, ничтожному, беречь сокровище души моей, ибо взлелеял я самовольно мечту, сжигающую меня с того дня, как узнал я имя несравненной, – прохрипел сын эмира.
– Ты перепутал сухость и жжение с живым огнем. Совсем пустая голова, – поморщился «огнедержец», человек с волосами, более рыжими, чем грива погибшего коня.
– Мир снизойдет на степи и море, стоит солнцеподобной ступить в земли мои. Клянусь всеми…
– Ага, дерьмо высохнет, мухи передохнут… К тому же земли пока что принадлежат твоему папаше, – хмыкнул повелитель огня, ковыряя обломком ветки в зубах. – Оно того стоит?
Меднокожая дочь повелителя вышла из хижины, посмотрела на мирзу, поправила золотое облако волос, улыбнулась и кивнула.
Слабым мир крут, жадным мир пуст, трусливым мир темен, ищущим он – мал, стены его тесны. Край всюду найдёшь, когда рвешься вовне, исступленно ударяясь оземь и проверяя, что упрямее – камень или человек? Что сокровеннее и честнее – быль или сказка?
Невозможное от возможного отделяет лишь привычка звать одно так, и иное – иначе. Вырви язык, чтобы унять его ложь, выколи глаза, их вина не меньше. Нет неодолимых пределов, есть лишь край. Стену же мы строим сами, из собственных страхов.
Семь знаков оставлю у края миров, семь, как дней в неделимом, как нот в неразрывном… Вырежу знаки сталью, отсыплю солью, окроплю водою, брошу семя травы таал и вскормлю его кровью. Слово изначальное прижму к зубам, прокачу по языку, приласкаю губами, – выпущу в полет.
Дорога за край длинна, не для человека она, по ней живому не пройти, а мертвым она не надобна… и все же путь откроется, если сделать хотя бы первый шаг. Трудный: прочнейшие узы связывают нас с привычным, и лишь тончайшая паутинка дивного простерта вовне. Я нащупал её – единственную нить. Я – иду.
Край хрустит, рвется и пропускает в ближний чужой мир.
Птица обнимает лиловое солнце, вспарывает бирюзовыми когтями закат, пронзает дугою клюва тело его и пьет жар умирающего дня. Шея её легка, сталь оборвет хрупкий танец крыльев быстрее, чем вздох вгонит в межреберье обжигающий восторг… Сталь сокрушительна и холодна, она льнет к безразличной руке.
Путь мой далек, я зачерпну лиловость долгим взглядом, напою душу, но сталь запру томиться в ножнах. Пусть танцует золотая птица, я вдохну её красоту, я не задержусь, паутина тонка, я иду…
Сорок красных верблюдов привел купец, сияющий среди подобных ему ремеслом, как полная луна – рядом с жалкими восковыми огарками. Повелитель огня зевнул, смежил веки и задремал под величайшим деревом края песков. Он пребывал в благодатной тени и излучал свет, и рыжие блики плясали на древесной шкуре.
Гончар терпеливо ждал пробуждения, сидя рядом с огнеголовым и заранее устроив кувшины и чаши на месте обжига.
– Мечта владеть цветком пустынь гнала меня и лишала сна, – осторожно шепнул гость.
– Мечта не предполагает владения, лишь брюхо жаждет лопнуть в истоме обжорства, – огнеголовый щелкнул пальцами и затеплил огонь на красных камнях, и проследил, чтобы пламя ровно укутало глину при обжиге, румяня её. – В словах твоих не заметно живого огня, но кто я такой, чтобы учить иных разводить костры? Оно того стоит?
От колодца поднялась по тропе, неся на голове кувшин, дочь повелителя огня, и были её волосы чернее сажи, и вспыхивали они искрами ночного пожара. Девушка пересчитала спины верблюдов, и закат обозначил рыжими бликами её интерес.
Я подставил ладонь, и золотая птица пролила кровь заката мне в горсть. Холодным был тот закат, чужим. Бирюзовый коготь царапнул кожу, и я отдал каплю жизни здешнему песку. Еще подарил птице сталь в ножнах, не выпуская хищный оскал наружу. Пусть знает жажду безразличного металла, дольше проживет. Нить натянута, мне пора. Цепочка отпечатков моих босых ног украшает берег, как ожерелье, тягуче-медовое море заполняет их, и каждый следующий пятипалый сосуд мельче предыдущего: я ухожу. Птица обнимает зеленую первую луну своей многоцветной ночи, звонко смеется вслед – иди, легконогий. Догоняет и дарит перо. Я сохраню трепет закатного танца, и пройду дальше… Снова край рвется с треском и пропускает туда, не ведаю – куда.
Взгляд синей ночи налегает на плечи. В нем покой мешается с высокомерием, в нем мысль перетерта с горькими запахами травы и лунным льдом. Паутина моя не липнет к ветвям здешнего волокнистого, чуткого леса, и я рвусь дальше, подарив синему взгляду слово изначальное. Что он дал мне в ответ и дал ли хоть что? Я человек, мой слух слаб, откуда мне знать ответ к такому редкому вопросу?
Всю долину под великим древом заполнил цветами властитель севера. Лютни и арфы пели, но сам он молчал, одаривая избранницу