видели Петербург в недавнее время, знают, что трудно вспоминать о нем без волнения и горечи, и что от разорения, от обнищания этот город ничего не потерял в красоте своей – «этот, может быть, прекраснейший город в Европе», как замечает Моран. Москва разбухла и как бы «обнаглела» от своего неожиданного торжества. Петербург замер, и уже теперь он достоин был бы стать местом паломничеств – если не исторических, то хоть эстетических. Впрочем, одно от другого неотделимо. Моран пишет:
«Чувствуешь, что этот обреченный город медленно гниет на своих ста тысячах свай, – как сгнили сто тысяч рабочих, согнанных сюда Петром Великим, – что он падает в скользкую могилу невского устья.
– Это не Венеция… Это Равенна.
– Скажите, как Уэллс: Пестум.
Мы утешали себя: “Что осталось от Вавилона, который был больше Парижа?”»
Петербургские повести Гоголя, только что вышедшие в прекрасном французском переводе Б. Шлецера, должны были бы стать главным событием французского литературного сезона. Я пишу «должны были бы», не уверен, что это случится.
Выбор, сделанный переводчиком, – «Шинель», «Нос», «Невский проспект» – нельзя не одобрить, в особенности выбор «Носа». Это, конечно, одна из самых «интернациональных» гоголевских историй. В отношении «Шинели» закрадываются сомнения. После Достоевского, и даже после Чехова, ее достоинства могут показаться тусклыми, не потому чтобы это была литература более низкого качества, а так же, как никому не понравится Глинка после Мусоргского. «Шинель», сыгравшая такую огромную роль в русской жизни прошлого столетия, – одно из тех произведений Гоголя, которые теряют половину своего очарования вне эпохи и среды. Элемент «вечного и вневременного» в «Шинели» приправлен тысячью бытовых подробностей, непонятных и незаметных без комментария. Комментарий же надо иметь в голове готовым – «объяснительные примечания», конечно, ни к чему. Надо знать, что такое николаевское министерство, и надо хотя бы видеть одно из тех невысоких и длинных желтых «правительственных зданий», которыми украшен Петербург. Без этого исчезает аромат и привкус повести.
Что должно было бы поразить новых читателей Гоголя – и что, может быть, впервые в новом переводе передано – это «густота», насыщенность гоголевского письма, невероятное богатство его воображения, за которым почти не поспевает перо. Мне кажется, что в этом у Гоголя нет соперников в мировой литературе, и самые прославленные страницы описаний рядом со страницей Гоголя – бледны и невыразительны. Сравните, как одевается Облонский в «Анне Карениной» и Чичиков в «Мертвых душах». Может быть, у Толстого больше меры. Но читая Гоголя, чувствуешь, что нескольких его строк хватило бы на целую страницу другому писателю. О Достоевском и говорить нечего. Гоголь безмерно щедрее и выразительнее его. Это – колдовство, другого слова нет.
Мне часто думается, что если бы существовал где-нибудь, хотя бы на небесах, высший суд над человеческим искусством, и если бы люди хотели послать туда самые удивительные образцы своего мастерства, надо было бы выбрать начало