по крутой лестнице. Через минуту мы уже прильнули к окну кунацкой… Там было много народу, все седые большею частью, важные лезгины. Был тут и старый бек – наиб аула, встретивший нас по приезде. Между всеми этими старыми, убеленными мудрыми сединами людьми, ярко выделялся стройный и тоненький, совсем юный, почти ребенок, джигит.
– Это и есть мой Израил! – шепнула мне Бэлла.
– Красивый мальчик! – убежденно заметила я. – Зачем они собрались, Бэлла?
– Тсс! Тише, глупенькая… Услышат – беда будет. Сегодня один с отцом вносят моему отцу калым[25]… Сегодня калым, через три дня свадьба… Продали Бэллу… «Прощай, свобода!» – скажет Бэлла… – грустно заключила оба.
– А разве ты не хочешь выйти за Израила? – заинтересовалась я.
– Страшно, джаным: у Израила мать есть, сестра есть… и еще сестра… много сестер… На всех угодить надо… Страшно… А, да что уж, – неожиданно прибавила она и вдруг залилась раскатистым смехом, – свадьба будет, новый бешмет будет, барана зажарят, палить будут, джигитовка… Славно! И все для Бэллы!.. Ну, айда, бежим, а то заметят! – и мы с гиканьем и смехом отпрянули от окна и бросились к себе, разбудив по дороге заворчавшую Анну и Юлико.
Через три дня была свадьба…
Она с утра сидела в сакле на своей половине, где старая лезгинка, ее дальняя родственница, убирала и плела ее волосы в сотни тоненьких косичек. Набралось сюда немало лезгинских девушек – поглазеть на невесту. Тут была стройная и пугливая, как серна, Еме и Зара с недобрым восточным лицом, завидовавшая участи Бэллы и розовая Салемо с кошачьими ухватками и многие другие.
Но Бэлла, переставшая почему-то смеяться, жалась ко мне, пренебрегая обществом своих подруг.
– Нина, светик, яхонтовая… – шептала она по временам и быстро, быстро и часто целовала меня в глаза, лоб и щеки.
Она волновалась… В белом, шитом серебром бешмете в жемчужной шапочке, с длинной, мастерски затканной чадрой, с массою ожерелий и запястий, которые поминутно позвякивали на ее твердой и тонкой смуглой шейке, Бэлла казалась красавицей.
Я не могла не сказать ей этого.
– У-у, глупенькая, – снова услышала я ее серебристый смех, – что говорить-то, сама душечка! У-у, газельи глазки, розаны-губки, зубы-жемчужины! – истинно восточными комплиментами наградила она меня.
Потом вдруг оборвала смех и тихо шепнула: «пора».
Еме подала ей бубен… Она встала, повела глазами, блестящими и тоскливыми в одно и то же время, и вдруг, внезапно сорвавшись с места и ударяя в бубен, понеслась по ковру в безумной и упоительной родимой пляске.
Бубен звенел и стонал под ударами ее смуглой хорошенькой ручки. Стройная ножка скользила по ковру… Она вскрикивала по временам быстро и односложно, сверкая при этом черными и глубокими, как горная стремнина, глазами. Потом закружилась, как волчок, в ускоренном темпе лезгинки, окруженная, точно облаком, развевающеюся белою чадрою.
Салеме, Еме, Зара и другие девушки ударяли в такт в ладоши и притоптывали каблуками.
Потом