у Пупса не было, вместо лица вперед глядел затылок, шея собралась диагональными глубокими складками.
Странное положение самой важной детали организма не мешало Пупсу целеустремленно шагать не пойми куда. Пересек накатанную полянку, миновал «бэху» и застывшего возле нее Головача, исчез между деревьями. Двигался по прямой, словно у его путешествия действительно имелась какая-то цель.
Головач развернулся и тоже бросился в лес, но в противоположном направлении.
Бегать по лесу в неверном лунном свете – лучший способ подвернуть, а то и сломать ногу на валежине или рытвине. Но как-то обходилось…
Головач мчался и думал, что ему всего сорок три, еще жить и жить, и если унесет отсюда ноги и выберется к людям, то завяжет к чертям с криминальным автопромыслом, и с любым другим криминалом тоже, и выучится какой-нибудь легальной профессии, пусть даже придется поначалу жить впроголодь… И поставит в церкви свечки за упокой души каждого, кто лежит на дне болота, и за того, что лежит под обрывом, тоже поставит. И побывает, обязательно побывает на могиле матери, куда так и не удосужился заглянуть после отсидки. Ему казалось: если дать эти клятвы от чистого сердца, не лукавить перед собой, – только тогда удастся выбраться и спастись.
Но время шло, погони не было. Ночная тишина и прохлада успокаивали. Пережитый кошмар чем дольше, тем быстрее превращался из реальности в воспоминание. Мысли Головача двинулись более привычной колеей: он перестал каяться и давать зароки, начал прикидывать по положению луны, в какой стороне трасса… И выскочил на полянку с «бэхой».
Все он сделал неправильно и не сумел вырваться из замкнутого круга… И нет смысла вновь бросаться в лес, все пути приведут сюда. А ночь, которой давно пора бы закончиться, будет длиться и длиться.
К портрету он приблизился медленно, словно протискивался не сквозь воздух, а сквозь куда более плотную субстанцию. Маленький огарок свечи горел по-прежнему, не став короче. И будет так гореть всю бесконечную ночь, понял Головач.
Он бухнулся на колени. Заговорил хрипло, сорванным голосом, а сердце билось так, словно решило проломить ребра и выпасть наружу.
– Ты меня прости. Если сможешь. Не со зла ведь, деньги были нужны, а больше ничего не умею, но теперь всё, завяжу, памятью матери клянусь… Прости, а? Прости и отпусти…
Шаги за спиной он слышал, но предпочел считать, что это грохочет в ушах взбесившийся пульс. Подозревал, что обманывает себя, и оттого говорил все быстрее и горячее, пытаясь заглушить звуки, ничего хорошего не сулящие.
Лишь когда его шею сдавили ледяные пальцы и самообман потерял всякий смысл, Головач дернулся, попытался вскочить и убежать.
Ночь, опасениям вопреки, все же закончилась.
Солнце поднялось над вершинами елей, лучи его с трудом протискивались сквозь густые ветви, яркие пятна скользили по крыше приземистой лесной избушки, по ограде, увенчанной черепами – чистыми, белыми, чуть ли не сверкающими.
Заглянуло солнце и на укатанную поляну,