Максим Горький

Сторож


Скачать книгу

зь небо раздробленною в холодную белую пыль. Визг железа, лязг сцеплений, странный скрип, тихий вой носятся вместе со снегом.

      У крайнего пакгауза, в мутных вихрях снега возятся две черные фигуры, – это пришли казаки воровать муку. Видя меня, они, отскочив в сторону, прячутся в сугроб, и потом, сквозь вой и шорох вьюги, я слышу нищенски жалобные слова просьбы, обещания дать полтинник, ругань.

      – Бросьте это, ребята, – говорю я.

      Мне лень слушать их, не хочется говорить с ними, я знаю, что они – не бедняки, воруют не по нужде, а на продажу, для пьянства, для женщин.

      Иногда они подсылают красивую жолнерку Леску Графову; расстегнув тулупчик и кофту, она показывает сторожам груди; упругие, точно хрящ, они стоят у нее горизонтально.

      – Глядите-тко, – как пушки! – задорит и хвастается она. – Ну, хотите за мешок пшеничной второго сорта? Ну, – третьего?

      С нею деловито торгуются молодой религиозный тамбовский парень Байков и усманский татарин, хромой Ибрагим.

      Она стоит перед ними, открыв грудь, снег тает на коже у нее, встряхнув плечами, как цыганка, она ругается:

      – Кацапы, ну, скорее! Болотное племя, али вы найдете где эдакую сладость, как у меня, падаль песья!

      Она презирает русских мужиков. Голос у нее грудной, сильное красивое лицо освещено дерзкими глазами кошки. Ибрагим ведет ее под крышу пакгауза, а ее товарищи, бросив на салазки мешок или куль, – уезжают.

      Мне противно бесстыдство этой женщины и до тоски жалко ее прекрасное, сильное тело. Ибрагим называл Леску собакой и плевался, вспоминая ее ласки, а Байков тихо и задумчиво говорил:

      – Таких убивать надо бы…

      По праздникам, нарядно одетая, в скрипучих козловых башмаках, в алом платочке на густых каштанового цвета волосах, она, приходя в город, обслуживает телом своим «интеллигенцию», относясь ко всем покупателям одинаково дерзко и презрительно.

      Когда она привязывалась ко мне, я ее прогонял с моего участка, но как-то, теплой светлой ночью, сидя на лесенке пакгауза, я задремал, и, открыв глаза, – увидел перед собой Леску; она стояла, сунув руки в карман тулупчика, нахмуря брови, статную фигуру ее внимательно освещала луна.

      – Не бойсь, – не воровать пришла – гуляю!

      По звездам – было уже далеко за полночь.

      – Поздновато гуляешь.

      – Баба – ночью живет, – ответила Леска, садясь рядом со мной. – Ты чего же спишь? Али за сон деньги платят?

      Достала из кармана горсть семян подсолнуха и, грызя их, спросила:

      – Ты, будто, грамотей? Скажи-ка, где Оболак-город?

      – Не знаю.

      – Матерь Божия появилась там, кверху ручки, пишется, а младенец Христос – в подоле у ней…

      – Абалацк…

      – Где он?

      – На Урале где-то, или в Сибири.

      Облизав губы, она сказала:

      – Пойти, что ли, туда? Далеко оно. А, пожалуй, надо итти.

      – Зачем?

      – Молиться, грешна больно. Все через вас, кобелей… Покурить есть?

      Закурив – предупредила:

      – Казакам – не говори, гляди, что курю, – у нас не любят, когда баба дымит.

      Очень красиво было ее строгое лицо, нарумяненное зимним воздухом, ярко блестели темные зрачки в опаловых овалах белков.

      Золотая полоска сверкнула в небе – женщина перекрестилась, говоря:

      – Упокой Господь душу! Вот и моя душа так же падет. Тебе когда скушнее, – в светлые ночи, али в темные? Мне – в светлые.

      Заплевала огонек окурка папиросы, бросила его и, зевнув, предложила:

      – Давай – побалуемся?

      А когда я отказался – добавила равнодушно:

      – Со мной хорошо, все хвалят…

      Я сказал несколько слов о ее отталкивающем бесстыдстве – ласково и мягко сказал. Не глядя на меня, она ответила спокойным, ровным голосом.

      – Это – от скуки потеряла я стыд. Скушно, человек…

      Странно мне было слышать из уст ее слово «человек» – оно прозвучало необычно, незнакомо. А женщина, закинув голову, глядя в небо, говорила медленно:

      – Я не виноватая; говорится: так сделал Бог, ценят бабу с ног. Не виноватая я в этом…

      Посидев молча еще минуту, две, она встала, оглянулась.

      – Пойду к начальнику…

      И не спеша ушла по нитям путей, по рельсам, высеребренным луною, а я остался, подавленный словами:

      – Скушно, человек…

      Мне в ту пору была непонятна «скука» людей, чья жизнь рождается и проходит на широких плоскостях, в пустоте, ярко освещаемой то солнцем, то луною, на равнинах, где человек ясно видит свое ничтожество, где почти нет ничего, что укрепляло бы волю к жизни.

      Вокруг меня мелькали люди, для которых все, чем я жил, было чуждо, каждый из них отбрасывал свое отражение в душу мне, и в непрерывной смене этих отражений я чувствовал себя осужденным на муку понимать непонятное.

      Вот