него, может начаться с новой силой. Понимаете теперь, почему я тревожусь?
– А как же по-вашему, Андрей Александрович? Или иноземцам, хотя бы и в высоком ранге посла, тоже дано право цензуры над нашей несчастной словесностью? Или мы, судя о наших делах, должны оглядываться на все посольские особняки? Не думаю, чтобы был охоч до таких оглядок господин Лермонтов… Что нового предназначает он для «Отечественных записок»?
– А черт его знает! – с раздражением вырвалось у Краевского. – Засел в Царском Селе…
– О! – перебил Белинский. – Если бы это могло послужить к пользе словесности…
– Если бы! – с сарказмом повторил Краевский. – Впрочем, наверное, с головой окунулся в забулдыжную офицерскую жизнь. Кстати, Виссарион Григорьевич, вы, помнится, печатно называли некоторые стихи Лермонтова прекраснодушными. Как это понять?
– Я писал это применительно к «Думе» и «Поэту», хотя со многими разошелся.
– Да какое же тут прекраснодушие? – продолжал допрашивать Краевский. – Можно сказать, он в этих стихах все крушит, все отрицает.
– Вот именно, – подтвердил Белинский, – господин Лермонтов не только осуждает наши исторические условия, но, осуждая их, подсказывает разрушительные выводы. Вот это я и назвал прекраснодушием. Разумеется, в философском смысле слова.
– Не совсем вас понимаю. Прошу объяснить.
– Извольте. Всякая попытка суда над современностью, над закономерно существующими условиями жизни обречена на неудачу. Эти наивные попытки становятся свидетельством прекраснодушия тех, кто проповедует поход против исторически сложившихся условий жизни.
– А эти условия, по вашему философскому суждению, нерушимы? – спросил Краевский.
– Во всяком случае, они никак не зависят от беспочвенных мечтаний отрицателей.
– Вот с этим вовсе не буду спорить!
Однако хмурый взгляд Белинского свидетельствовал о том, что он совсем не рад такому единомыслию.
– Не думайте, Андрей Александрович, – продолжал Белинский, – что я, признавая нашу российскую действительность как необходимо сущее, меньше ненавижу ее, чем все отрицатели. Я болен ею! Тяжко болен и задыхаюсь! – Белинский закашлялся и кашлял долго, надрывно, но едва он перевел дух, голос его стал звонким, речь снова полилась свободно. – Кто же не знает, как живет, вернее страждет, закрепощенный народ? Знаю! Кто не знает продажности, невежества, подлости и тупости нашей власти, от высших до низших ее агентов? Знаю! Кто не видит, как обирают работных людей? Вижу! Кто не знает, что делается в столичных застенках и на каторге? Знаю! Может быть, больше, чем кто-нибудь, знаю! Хлебопашцы наши, изнуренные голодом, требуют хлеба. А правительство, охраняя помещичьи амбары, шлет на крестьян войско и, проливая невинную кровь, сулит вместо хлеба какой-то Секретный комитет! Ан весь-то секрет кончится тем, что измыслят новую барщину.
«Ничего себе «примиритель», – думал Краевский.
– Тише, ради бога, тише! – взмолился