на страницах которого звучит смелое слово.
– Только крайность могла заставить меня участвовать в журналах, – с неохотой отвечал Гоголь. – Ныне же скорее отрублю себе руку, чем поддамся даже крайности… Любопытно знать, однако, как судите вы о «Риме»? Я дорожу каждым мнением, тем более вашим. – Гоголь снова заметно оживился.
– Тогда не поставьте мне в упрек мои сомнения. Не могу я принять многое из того, что сказано в повести о Франции и Париже. А вам ли, зоркому путешественнику, не знать тамошней жизни!
Гоголь поднял глаза, но ничего не сказал.
– Так неужели же, – продолжал Белинский, – во Франции можно увидеть только намеки на мысль и отсутствие самих мыслей, полустрасти – вместо страстей, страшную пустоту в сердцах и, наконец, отсутствие, как сказано у вас, величественно-степенной идеи? Я помню каждую строку и знаю, что ничего не исказил. Неужто же Францию со всем величием идей, рожденных в бурях революции, должно упрекать в том, что идеи эти отличаются стремительным развитием на благо человечеству? Можно ли, – воскликнул Белинский с горечью, – великую страну с великим прошлым уподобить, как написано в «Риме», легкому водевилю или блестящей виньетке?!
– Напомню вам, – Гоголь, вопреки обыкновению, не уклонился от спора, – что к этому выводу приходит в «Риме» итальянский князь после знакомства с Парижем. Автор повести за него не отвечает.
– Полноте, Николай Васильевич! Ваше сочувствие этим мыслям не ускользнет от читателя. Иначе автор нашел бы способ опровергнуть своего героя. Не вы ли, знакомя нас с героями «Мертвых душ», не боитесь произнести над ними приговор?
– Стало быть, был я прельщен гордыней, – отвечал Гоголь с неожиданным воодушевлением. – Есть только один судья небесный для всех и каждого из нас, – Гоголь поднял руку, словно призывая в свидетели небесного судью.
И снова взглянул на него Белинский со смутной тревогой. Давно ли, в Москве, Гоголь говорил ему о своей непокорной лире? Хотел было спросить Виссарион Григорьевич: неужто только и остается русским людям, что ждать сложа руки, пока судья небесный поразит всех Чичиковых? Гоголь словно угадал его мысли.
– Давеча, – сказал он, – вы, Виссарион Григорьевич, спрашивали меня о Чичикове, и я ответил вам, что прежде всего мне самому нужно заняться моим душевным воспитанием. До тех пор, пока не подвигнусь сам, многое будет несовершенно, односторонне и даже ложно в моих созданиях.
С душевной мукой вырвалось у Гоголя неожиданное признание. Глубокое страдание отразилось на его лице. Будто изнемог человек, проживший долгие годы в том омуте, где копошатся и Чичиковы, и ноздревы, и маниловы, и собакевичи. Потом, к удивлению Белинского, вдруг сказал спокойно и деловито:
– Что еще скажете о «Риме»?
– Многое, Николай Васильевич! Возвращается князь из Парижа в родную Италию. Читаешь эти страницы, и кажется – сам ходишь по Риму. Все дышит полнотой действительности: и старые, запущенные дворцы, и рыжий капуцин, и все эти синьоры, переговаривающиеся