чем вызвала грустный вздох Сандро, и направилась к выходу из кабинета.
Оленька умерла на рассвете. Я точно знаю, что на рассвете: ночью слышал скрип половиц в ее комнате, слышал и мучился, все порывался зайти, упасть на колени, вымолить прощения. Я не зашел, а она умерла. И жизнь моя нынче ничего не значит, потому что без Оленьки и нет вовсе никакой жизни – тьма кромешная…
Я – старик, шестой десяток разменял, мне бы умереть, а не ей, любимой, ненаглядной моей девочке. Ведь девочка и есть! Всего-то двадцать пятый год шел, через три дня должны были именины справлять. Я и платье модное, такое, как она хотела, из столицы выписал, и дом к приему гостей подготовил, парк задумал фонариками разноцветными расцветить, чтобы как в сказке все было. А Оленька, жена любимая, хохотушка-веселушка, умерла. Еще ночью половицы скрипели, а на рассвете, когда только-только веки смежил, закричала не своим голосом Парашка, ворвалась без стука, упала у порога на колени, завыла так, что слов не разобрать: «Не дышит барыня-то! Я к ней, как велено, ранехонько, с петухами, а она лежит поперек кровати, разметалась… Померла! Ой, Господи, померла наша Ольга Матвеевна!»
Я не поверил: ни Парашке, ни сердцу своему, которое вдруг заныло, затрепыхалось в груди. Баба пустоголовая, деревенская, навыдумывала глупостей! Оттолкнул Парашку, кинулся в Оленькину комнату…
…Лицо красивое, античное, чеканный профиль, ресницы пушистые на полщеки, ямочка на подбородке – нет, не умерла моя Оленька, просто уснула крепко. Вот сейчас я ее поцелую, шепну на ухо, как люблю ее сильно, попрошу прощения, и проснется моя спящая красавица…
Губы холодные, щеки холодные, руки по-покойницки на груди скрещены. На левом запястье, с внутренней стороны, родинка, там, где пульс и горячее биение жизни. Сколько раз я целовал эту родинку, трепетно, несмело прикасался губами к тоненькой жилке! Прикоснулся и на сей раз, хотя уже знал, сердцем чувствовал – нет больше Оленьки на этом свете. Обиделась, бросила меня, дурака старого, и душу мою с собой забрала.
Не помню, что дальше было. Лица чередою, шелест слов, раздражающие прикосновения, во рту что-то горькое, а в сердце – выжженная дыра. Слаб я оказался, недостоин любви своей ненаглядной Оленьки, ни отпустить ее не сумел, ни проводить…
Мария, кузина, приехала в тот же день, сразу вслед за Ильей Егоровичем, тем самым, что сначала Оленьке моей помог на этот свет появиться, потом двойняшек наших, Настеньку и Лизоньку, принимал, а сейчас вот, больно сказать, стал посредником между бытием и небытием.
Наверное, если бы не они, я пропал бы. Может, руки на себя наложил бы, а может, сам от сердечного приступа помер. Близок я был к тому порогу, что отделял меня от любимой жены, как никогда близок. Но не дозволили! Мария, дважды вдовая, единственного ребенка еще в юности потерявшая, а поди ж ты, счастливая, за жизнь свою одинокую цепляющаяся неистово, не дозволила, все на свои плечи взвалила: и дом, и Настеньку с Лизонькой, и заботы о погребении. А я только и мог, что у гроба