печке скамейку, приладила на ней свое донце, в которое утвердила гребень со льном, и села. Четыре барышни и я уселись как только можно было ближе к старухе; горничные, проведав, что Устинья будет сказки сказывать, собрались все в комнату и с видимым любопытством разместились тут, кто у стены, кто у стола, кто у печки, стоя и сложа руки одна на другую у себя под сердцем.
И целый вечер тянулась длинная-длинная нитка при гуле скачущего веретена, и целый вечер тянулись длинные рассказы старухи, и звучал ее старый голос каким-то фантастическим говором.
Я, как теперь, вижу Устинью: ее сморщенное желтое лицо, тусклые глаза, лоб, весь почти завешанный прядями седых волос, тонкие и бледные губы, всю сгорбленную, тощую фигуру ее, обтянутую узким сарафаном из синей крашенины. Опершись на ладонь обеих рук подбородком, вперив внимательные глаза в рассказчицу, я слушал ее, боясь проронить словечко, и трепетало и замирало мое сердце.
Дрова в печи трещат, сыпля по временам на пол мелкие искры; ветер гудит в трубе и качает в саду длинные ели, и ели бьются своими иззябшими ветками в замерзшие, узорчато-льдяные стекла окон; кошка, свернувшись у печки в комок, монотонно мурлычет; веретено прыгает по полу, жужжит и словно лепечет что-то; нитка свистит, проходя между худых и сухих пальцев старухи, – и под эти звуки, полные какого-то неотразимого обаяния и таинственной прелести для младенческого сердца, сказка переплетается со сказкою, не по часам, а по минутам растут и вырастают герои давнего туманного времени и сменяются один другим в тихой, мерной, непрерывно льющейся речи, просто и ясно развивающейся в чудные эпосы. По временам, когда приводится выразить в сказании чью-нибудь мольбу, чей-нибудь плач, грусть неволи, память старой свободы или безвыходное отчаяние погибели, старуха уже не говорит, а тихо, заунывно напевает, и этот разбитый голос, поющий мерную тоническую речь, охватывает всего меня тревогой.
Мне случалось потом не раз слушать старую Устинью, и все сказки ее со всеми мельчайшими их подробностями верно сохранила моя память. И мне стоит только обратиться мыслью к сказочнице, чтобы все фантастические образы и дивные герои ее рассказов предстали предо мною, как живые.
Вот и в эту минуту… Словно вижу я, как несется могучий конь с могучим всадником, застилая хвостом поля, пропуская реки между копыт; облака ходячие недвижны над ним, леса стоячие назад уходят… как лежит удалой богатырь на сырой земле, припал к ней ухом и слышит погоню за собой; и плачет царевна, сидя в седле, и молит своего друга помочь горю; и нет уже ни богатыря, ни царевны, ни коня, а стоит либо церковь с колокольней да со старым чернецом, либо избушка с колодцем да с дровосеком… как в дремучем, непроглядном лесу разбойники добычу делят, режут по локоть белую руку у красной девицы, бражничают и поют буйные песни или идут на кровавый пир с кистенями да с ножами… как сидит в темной избушке царевич, что царевну свою выручает, и ждет часу ночного; и вот летит к избушке двенадцатиглавый змей – летит змей и пышет пламенем из двенадцати гортаней; да не робок царевич, востер у него нож, и