недолгому – длившемуся меньше трех часов – собранию нотаблей, которое протекало так мирно и во время которого не было произнесено никаких подстрекательских речей? Можно ли не разделить оценку писателя Жана-Луи Бори, высказавшегося об этом эпизоде три десятка лет назад? Бори, писавший свою книгу вскоре после мая 1968 года, счел, что Одилон Барро «упивался морализаторской риторикой» и что во всем мероприятии «не было ничего угрожающего. Эпитет законный повторялся слишком часто, чтобы власти могли испугаться всерьез»[34]. Хотя мы и знаем, что кризис, начавшийся с адреса двухсот двадцати одного депутата, привел четыре месяца спустя к неуклюжей попытке государственного переворота, а затем к восстанию парижского населения, баррикадной борьбе и установлению нового режима – Июльской монархии, при первом чтении нам трудно объяснить, отчего этот банкет, осмеянный роялистскими газетами и кажущийся нам довольно безобидным, в течение всего XIX века упоминался исключительно с прибавлением эпитетов «знаменитый» или «прославленный». Зато мы прекрасно понимаем, отчего этот эпизод обойден молчанием во всех историях эпохи Реставрации и революции 1830 года, появившихся за последние полвека, за исключением двух коротких упоминаний[35]. О банкете в «Бургундском винограднике» не говорится ни слова в недавнем превосходном исследовании Эмманюэля де Варескьеля и Бенуа Ивера[36]; не упомянут он и в труде более старом, но до сих пор считающемся авторитетным, – «Реставрации» Гийома Бертье де Совиньи. То же самое относится и к тóму, который посвятил революции 1830 года американский историк Дэвид Пинкни…
Ничего удивительного во всем этом нет: прежде всего нужно напомнить, что политическая история того периода, который располагается между великой эпохой Революции и Империи и введением всеобщего избирательного права для мужчин после революции 1848 года, долгое время мало интересовала историков. События были давным-давно описаны, институции изучены, политика кабинетов и парламентская борьба исследованы, биографии главных действующих лиц опубликованы. Вдобавок, нужно сказать откровенно, консервативные цензовые режимы Франции не казались особенно увлекательными большинству историков, которые видели в них лишь интермедию – олигархическую, если говорить о правительстве, или архаическую, если говорить о народном протесте – между эпохами с гораздо бóльшим демократическим или революционным потенциалом. Если Июльский режим все-таки вызывал какой-то интерес, поскольку именно тогда начали возникать социальные проблемы, порожденные индустриальной революцией, и именно тогда родились первые социалистические доктрины (утопические, как их именовали снисходительно и свысока), то эпоха Реставрации не интересовала вообще никого. Что же касается Июльской революции, значение которой для многих французских историков сводилось к тому, что она «привела к власти крупную буржуазию», с ней