Не дожидаясь продолжения, он вышел на улицу.
…В сорок пять его списали. Вчистую списали. Дали два часа на сборы, и, считай, выкинули. Правда, сунули в руки направление в РДИЦ, большую бумагу с печатью, и велели, не мешкая, идти туда. Приживалой, мол, пойдешь. Ты культурный, аккуратный, быстро пристроишься.
Так и вышло.
Пристроился Кили быстро, вот только через месяц после этого пристройства он вспоминал фабрику и ее барак, как дом родной, потому что понял, что есть такое пристройство на самом деле.
Прислугу, таких, как Кили, списанных, дозволялось брать чистокровным семьям. И прислуга эта работала на убой. Нет, в первой семье хотя бы не били, но жить приходилось впроголодь, и почти постоянно Кили находился на холоде, потому что взяли его как работника для участка. Летом, коротким северным летом, копать, полоть, сеять, убирать. Зимой – расчищать снег у дома семьи, чистить крышу, чистить дороги.
Нет, он снова не роптал.
Он и не думал роптать, но чувствовал, что в душе поднимается порой обида и непонимание – за что? Он столько лет отработал, он устал, он думал, что приживалой будет полегче, а, оказывается, приживалой еще хуже, чем на заводе.
Когда срок найма в два года кончился, Кили от этих хозяев ушел. Карточку ему тогда отдали без звука, и он даже обрадовался – ну и черт бы с ними, найдет через РДИЦ семью получше.
Нашел… на свою голову. Нашел это чертово Ашурово семейство. Те, первые, хотя бы честнее были. А вот Ашур – не просто честным не был, нет. Он был мерзким. Отвратительным. Гад он был, Ашур, и гадом останется. Гад и есть.
Это он, Кили, считай, что «был».
***
До моста он добрел уже в полубреду, совершенно забыв про слова баб Нюры. Когда шел, думал вообще про другое. Про реку думал. Захотел еще раз увидеть реку – с ней много хорошего было связано. И про море тоже думал. Река, море… много воды, вот что главное. Моря-то он точно никогда не увидит. Но река-то вот она, рядом. Увидеть реку, пусть и замерзшую, и умереть.
Что еще остается?
Кончилась жизнь, вот что понимал Кили, бредя по направлению к реке по знакомой с детства улице. Руки и ноги совсем окоченели, зубы выбивали дробь, тело сводило судорогой. Вот и всё, вот и всё… вот так и замерзают, оказывается, и жалко, что я не пьяный, был бы пьяный, было бы не так больно. Даже дышать больно, и шарф уже совсем не греет; тот самый шарф, с собачками и кошками, который вязала сорок лет назад мама…
А что шарф?
Одно название на самом деле. Ветхий, истрепанные, латанный-перелатанный сто раз, и остатки узора только с одной стороны сохранились. Две кошки, да три собачки, от грязи уже почти неразличимые. Там и шарфа, считай, не осталось, только огрызки какие-то, но эти огрызки были дороги, потому что к ним прикасались когда-то мамины руки. Даже лица ее в памяти уже нет, а остался только мешочек в кармане жилета, да эти огрызки шарфа.
Ну и ладно.
Какая теперь разница?
Под