на судостроительном заводе.
Я писал, что Траут стал бомжом в пятьдесят девять лет, и с тех пор у него больше не было дома, и лишь незадолго до смерти ему дали номер люкс имени Эрнеста Хемингуэя в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду».
Когда Траута привезли в бывший Музей американских индейцев – бывшее напоминание о самом длительном и широкомасштабном геноциде в истории, – «Сестрички Б-36», так сказать, жгли ему карман. Траут закончил рассказ еще в публичной библиотеке, но не успел от него избавиться – из-за полицейской облавы.
Так что он, не снимая матросской шинели, которой разжился на благотворительной раздаче излишков военного имущества, сказал клерку в приюте, что его зовут Винсент Ван Гог и что у него не осталось вообще никого из родных – и сразу же вышел обратно на улицу, где стоял настоящий дубак. Холодрыга была такая, что даже у бронзовых памятников отморозило яйца. Так что Траут не стал отходить далеко от приюта и выкинул рукопись в мусорный бак, прикованный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и литературы.
Когда он минут через десять вернулся в приют, клерк сказал: «Где же вы были, Винс? Мы скучали по вам», – и показал ему его койку. Койка стояла впритык к стене, примыкающей к смежному зданию академии.
На другой, академической стороне этой стены, над столом Моники Пеппер висела картина Джорджии О’Киф. Выбеленный коровий череп на некрашеном голом полу. На стороне Траута, прямо над его койкой, висел плакат, призывавший его не совать свой прибор для «динь-диня» куда бы то ни было, не надев предварительно презерватив.
Потом Траут и Моника познакомятся, но уже после времетрясения, уже после того, как закончатся повторные десять лет, и нас всех опять пришибет свободой воли. Кстати, письменный стол в кабинете у Моники когда-то принадлежал писателю-романисту Генри Джеймсу. А стул – композитору и дирижеру Леонарду Бернстайну.
Когда Траут потом узнал, что его койка и ее письменный стол стояли так близко друг к другу в течение пятидесяти одного дня, остававшихся до времетрясения, он высказался примерно в таком ключе: «Будь у меня базука, я бы пробил большую дыру в этой стене между нами. Если бы мы оба остались живы, я бы спросил у тебя, что такая хорошая девчонка делает в таком мрачном месте?»
Там, в приюте, бомж с соседней койки пожелал Трауту счастливого Рождества. Траут ответил: «Дзинь-дзинь!»
Да, ответ вроде бы подходил к празднику: «дзинь-дзинь», «дин-дон» – напоминает перезвон колокольчиков на санях Санта Клауса. Но это было случайное совпадение. На самом деле Траут отвечал «дзинь-дзинем» всякий раз, когда к нему обращались с пустым дежурным приветствием типа «Как жизнь?», «Как дела» и тому подобное, независимо от времени года.
В зависимости от сопутствующих обстоятельств, от выражения лица, от того, каким тоном были сказаны эти слова, ответ Траута и вправду мог означать: «И вам тоже счастливого Рождества!» Но мог означать и прямо противоположное,