и дурак! Дурак и лузер! – крикнула раздосадованная женщина ему в лицо, как-то уж очень по-детски, и, развернувшись, быстро пошла прочь.
Марат сел в машину, захлопнул дверь и, положив руки на руль, устало уронил на них отяжелевшую от мыслей голову. Ему вспомнилось детство. Время, наполненное солнцем, надеждами и любовью. Почему в этих воспоминаниях всегда так много солнца? Марат, как ни старался, не мог припомнить в том далеком прошлом ни одного дождливого, или просто пасмурного, дня.
А ещё, в «там» все было понятно. Хорошие люди были хорошими, плохие – плохими, а впереди – только счастливое будущее. Безоговорочно счастливое.
Отца Марат помнил плохо, хотя любил подолгу рассматривать старые фото из семейного альбома. Рассматривал, изо всех сил стараясь запомнить глаза, нос, губы, но потом все равно забывал. Его память хранила лишь чувства – ощущение непоборной силы, исходившей от крепкой фигуры отца и уверенности в том, что все осуществимо. Стоит только захотеть. Отец так всегда и говорил ему:
– Мы все с тобой смогЁм, Маратка! Потому что вместе мы – сила! Ты только не разрешай себе переставать хотеть!
Он специально говорил «смогём» вместо «сможем», и это звучало очень по-мужски – согнем, разогнем, преодолеем. Отец всё делал по-мужски – принимал решения, совершал поступки, отстаивал правоту, вступался за слабых, любил женщин. Любил, преклонялся, боготворил, но всю жизнь был предан только одной из них, своей жене.
У отца с матерью были удивительные отношения, воспетые в классической литературе: «Они сошлись. Волна и камень, стихи и проза, лёд и пламень».
Это сравнение пришло к Марату на уроке, когда они проходили «Евгения Онегина» и отца уже давно не было в живых.
Он погиб солнечным июльским днем. Марату только-только исполнилось восемь. Даже такой страшный день из Мараткиного детства был до краев налит солнцем. Мальчишки, как раз, возводили оборонительную стену из старых деревянных ящиков для игры во «взятие Бастилии», когда мимо них через двор прошли трое людей в форме. В точно такой же милицейской форме, какую надевал по праздникам Мараткин отец. Они шли молча, аккуратно ступая кирзовыми сапогами по вытоптанной траве, и за ними тянулся невидимый, горький шлейф беды. Неотвратимой беды.
– До вас пошли, – обернулся на Марата веснушчатый Колька, и все разом притихли.
– Беги, взнай, шо там!
Но, Марат, словно приклеенный, не двигался с места. Время враз стало липким, вязким, как столярный клей, заставив замедлиться не только звуки и действия, но и само дыхание. Казалось, мальчишка и вовсе перестал дышать, стоял в оцепенении, не спуская глаз с двери, захлопнувшейся за вошедшими в их дом людьми. Мрачными молчаливыми людьми в парадной милицейской форме. И стало тихо. Зловеще тихо.
Разбил эту пугающую тишину, донесшийся из окна, надсадный, истошный крик матери.
Две недели она не вставала с постели. Лежала, не двигаясь, с открытыми, никого невидящими глазами, не реагируя на слова и прикосновения.
Потом к ним в дом вторглась