в его речах была связь, но я этой связи уловить не мог. Я слышал что-то про дьякона, про пакеты, Кузнецов, Болтушкин, «а то вот еще скворец у меня был» – только я был очень благодарен Тимофею за его разговорчивость. Мало-помалу, благодаря ему, я начинаю ровно ничего не понимать и задумываюсь над каким-нибудь совершенно посторонним вопросом, возникшим из разговоров Тимофея, и долго после его ухода думаю или о дьяконе, о басе, или скворце и задаю себе вопрос: можно ли выучить скворца петь «Коль славен»? Тимофей говорит, что можно». Иной раз, благодаря Тимофею, подвернется такая тема, что понемногу унесешься за тридевять земель… а там устанешь и кой-как заснешь… Но и во сне постоянно меня что-то грызло, что-то ело; не письма, не бумаги, а всё те же воспоминания, тот же несправедливый упрек, закаменевший у меня в сердце, тяготил и давил меня… Просыпался я чуть свет, больной, точно избитый, и сразу вспоминал, где я, что около меня, и почти с испугом опять вопил к бедному Тимофею.
– Да ты как спрашивал-то? – вопиял я в страстном нетерпении уехать из этого мучительного места.
– Да вам спрашивал.
– Как же именно?
– Да собственно на ваше имя… Нет ли, мол, говорю… нет, говорят, нет…
– Да как же, как, мол, фамилия?
– Там в записке сказано.
– Да цела ли записка-то?
– Куда ей деться? – известно, цела.
– Нету?
– Нет, говорят, не было… Животову есть и Звереву есть, а вам нет…
И так вновь начинается мучительный день.
А на дворе июль, раскаленные, нестерпимо жаркие дни… Пыль несется на окна с пустой улицы… В нумере мухи, запах кухни… Повар неистово стучит ножом где-то очень близко и колотит им, повидимому, по чем ни попало… «По грушу, по грушу!» – долго, по крайней мере с полчаса, визжит (буквально) торговка, и этот визг опять напоминает кой-что… Стараюсь заглушить это кой-что размышлением о том, что будут делать с моим письмом, если его занесет куда-нибудь в Тифлис вместо Москвы… Удар в колокол «к вечерне»… Представляю себе, как чешет косы дьякон, бас, как он откашливается после сна и пьет квас… и опять кой-что вспоминаю… Слава богу – кто-то гаркнул, не то на дворе, не то на улице: «Что ж салме-то[1], черти этакие? Сидит барин – чуть живой…» – «Чорт и с барином-то со своим», – отвечает тоже неведомо откуда другой голос… Обдумываю – почему не несут салме?.. Вдруг – под окнами раздается какое-то неистовое царапанье по камням… Это плетется пьяный мужик, плетется почти без памяти. Я не глядел в окно, сторы у меня были опущены, но я твердо знал, что это именно плетется пьяный мужик; знал, как именно он плетется, и что чувствует, и как у него едва-едва что-то брезжит в голове; знал, что захмелел он так неистово не больше как от одного стаканчика, выпитого на тощий желудок без закуски, на которую мужик пожалел денег; знал, что первый тротуарный столб, подвернувшийся ему под ногу, свалит его в канаву, откуда уж ему не будет никакой возможности выбраться… Не глядя в окно, я видел, как на этого мужика, барахтающегося и всего вымазанного грязью, бессильного, очевидно ничего не понимающего, будут смотреть и посмеиваться лавочники,