возвращался, в особенности в некоторые вечера, когда ему казалось, что он заметил ответ на свое волнение, общий с ним порыв… Он мечтал увидеть более всего на экране шторы тень Годеливы, казавшейся теснее охваченной своими платьями.
Годелива была очень скрытна! Разумеется, она улыбалась немного, когда он обращался к ней, когда он говорил. Но эта улыбка была так неопределенна, что нельзя было даже понять, происходила ли она от счастья или от печали, относилась ли она столько же к воспоминанию, сколько к тайной радости или, может быть, просто была неподвижно оставшеюся складкою, унаследованным выражением, отзвуком счастья, которое знал кто-нибудь из ее предков…
К тому же она производила впечатление нежного создания прежних веков. Это был примитивный и неприкосновенный тип Фландрии. Возмужалая блондинка, точно Мадонна таких художников, как Ван-Эйк и Мемлинг. Волосы оттенка меда, распущенные по плечам, двигались, как тихие волны… Готический лоб поднимался в виде дуги, стены церкви, отшлифованной и обнаженной, а глаза казались двумя одноцветными окнами.
Жорис прежде всего почувствовал влечение к ней… Теперь, неизвестно почему, он начал мечтать о Барбаре. Ее трагическая красота захватывала его. У нее был странный цвет лица, точно вызванный внутренней грозой. И ее слишком красный ротик иногда заставлял его находить розовые губы Годеливы очень бледными… Впрочем, Годелива когда-то нравилась ему; конечно, она ему нравилась и теперь; это была хорошенькая девушка, вполне фламандка, в соответствии с его идеалом Брюгге и его исключительною народною гордостью. Барбара казалась чужестранкой, – но какое благоухание, сколько надежд на блаженство исходили от нее! Вот почему он охладел к Годеливе. Он не знал теперь, куда влечет его сердце. Это была вина башни. Это произошло с ним с тех пор, как он увидел колокол сладострастия. Мгновенно перед всеми этими рельефными грехами, точно вышитыми объятиями, этими грудями, как виноградные кисти, добыча Ада, он начал думать о Барбаре, смотрел под колокол, точно под ее платье. Сильное чувственное влечение охватило его… И это желание, зародившееся наверху, не покидало его и на земле. Когда он созерцал двух сестер, его охватывало первоначальное чувство; прелесть готического лба Годеливы вновь пленяла его, но тотчас же желание, возникшее на башне, возобновлялось, сильное и неукротимое. Безвыходное волнение! Казалось, что дом и башня влияли на него в противоположном смысле. В доме Ван-Гюля он любил только Годеливу, так хорошо подходившую к старым вещам, являвшуюся как бы старинным портретом; и он думал о той тишине, которую она внесла бы в его жизнь, если бы он на ней женился, – с этою вечною улыбкою тайны, точно становящеюся неподвижной, чтобы не нарушить ничем безмолвия! Напротив, в башне он любил только Барбару, мучаясь желаниями, чувствуя любопытство по отношению к ней и ее любви, конечно, из-за сладострастного колокола, мрачного алькова, куда он углублялся с ней, как будто уже овладев ею, отдаваясь всем грехам, изображенным