густая, как черный вонючий ил...
Ему всегда казалось, что там, внизу, на дне... в том месте, о котором он запретил себе думать, но все равно помнил, полно этого самого черного вонючего ила...
Вода, что он забыл закрыть, журча, стекала из крана в мойку.
Он не обратил на нее никакого внимания.
Пусть течет.
Гаврилов прошел в комнату. Потом вернулся, словно вспомнив, – забрал на кухне табурет, опять же оставшийся после рабочих.
Поставил в самый центр пустой комнаты. Прямо над табуретом из потолка торчал крепкий крюк, годный для крепежа тяжелой хрустальной люстры. Но никакой люстры Гаврилов покупать не собирался.
Вообще все это кануло уже в прошлое – все эти покупки, которые еще несколько месяцев назад он считал столь важными и выгодными: дом на Рублевском шоссе, дорогая машина, бриллиантовые серьги для Перчика... iPhon последней модели.
Он вспомнил про него, там же есть камера.
И то правда – кто сейчас использует бумагу, когда можно просто коснуться дисплея и заглянуть в объектив.
Но сначала надо сделать кое-что важное. Гаврилов взял телефон и начал методично удалять из его памяти всё: номера телефонной книги, номера определителя, все те звонки и сообщения sms, mail. Вот так... и никаких концов, никаких контактов, останется только то, что он запишет сам.
Лишь это они потом узнают.
Шорох, так испугавший его там, на кухне, повторился снова – теперь уже за окном комнаты. Словно кто-то цепкий и упорный, не боящийся высоты, продолжил свой подъем... свою ночную охоту...
Гаврилов рванул дверь лоджии на себя.
Ну что ты ждешь, я здесь!
Давай же, входи, вползай, бери меня...
Ему показалось, что крик его услышал и разбудил весь дом. Но то лишь иллюзия – он кричал беззвучно, даже не шевеля губами.
В пустой квартире стояла мертвая тишина. И только шорох... шорох, там, в темноте... словно кто-то уже совсем близко, поднимается наверх, со дна, сюда, все ближе и ближе к этому гнусному и всевидящему месяцу... единственному свидетелю... молчаливому, беспристрастному...
Гаврилов сжал в руке телефон. Камера включилась. Он увидел на дисплее свое лицо – уменьшенное, сплющенное какое-то, искаженное.
Я должен это сделать... Нет, не так, надо повторить более спокойно и твердо, ведь запись останется...
Я должен это сделать сам... И тут нет ничьей вины... кроме моей... нет, не надо про вину... этого вообще не стоит касаться...
Не перед кем каяться...
Надо так, чтобы об этом все скоро позабыли, и не вспоминали, и не копали дальше...
Шорох в темноте все ближе...
Вот так это приходит за тобой...
И если это только лишь смерть...
Тот, кто приходит за тобой ночью...
Тот, о ком ты боялся даже думать, запрещая себе...
Но что ему, ночному, наши запреты?
И если это всего лишь смерть...
Оглянись, что же ты? Вот же это – у тебя за спиной.
Гаврилов оглянулся. Между табуретом, стоявшим на полу, и крюком, торчащим из потолка, появилась еще одна вещь.
Веревка,