да и приносит он их не конкретному Господу (концепция Бога у него по ходу действия постоянно меняется), а по сути духу поиска. Этим Бранд схож с Рыцарем из великого бергмановского фильма «Седьмая печать» и, возможно, является его прообразом.
«За “Брандом” как бы сам собой последовал “Пер Гюнт”», – сообщал Ибсен в одном письме[4], а в другом[5] писал: «“Пер Гюнт” – это прямая противоположность “Бранда”». В самом деле, у героя его первой драматической поэмы нет достойных его оппонентов: если не считать таковым самого Господа Бога, все остальные слишком мелки и одолевают его, лишь объединившись, толпой. Поэтому пламенные монологи священника, не находя достойного ответа, повисают в воздухе, и он борется главным образом сам с собой. Такова, по-видимому, причина подвигнувшая Ибсена на создание образа Пера Гюнта, воплощающего худшие, по мысли Ибсена, черты норвежского национального характера – все те же «дух соглашательства», половинчатость и приспособленчество, социальную и психологическую мимикрию, которые позволяют герою выживать чуть ли не в любых обстоятельствах, но лишают его собственного личностного содержания, собственного ядра: вот почему Пер сравнивается то с луковицей, то с перекати-поле. Будь Ибсен до конца последователен в своей сатире, перед нами предстала бы трагическая фигура сродни «полому внутри» человеку Т. С. Элиота (1888–1965). К счастью, почти эфемерной, но чрезвычайно стойкой сердцевиной Ибсен своего героя все-таки наделил: Пер Гюнт, проходимец и человек в общем-то никчемный, вместе с тем – безудержный мечтатель и фантазер, более того, он по сути своей – поэт. Мечта о несбыточном королевстве гонит его по миру, и он предстает перед нами не просто как пустопорожний бездельник, но как очарованный видениями и ошибающийся на пути своей жизни грешник, которого черт, конечно же, в назидание публике поволочит в ад, но которого нам, зрителям своего рода моралите, несомненно жаль. В каждом из нас, наверное, тоже сидит крупица «гюнтовского», по собственному выражению драматурга, «начала».
«Пер Гюнт» явился прощанием Ибсена с большой стихотворной формой, хотя и не с поэзией вообще, которой исподволь, в форме лирического подтекста, проникнута проза всех его великих пьес. Драматург напишет и напечатает еще несколько стихотворений, в которых блеснет иронией и виртуозной версификацией («Письмо с воздушным шаром шведской даме», 1870), подтвердит, что, даже находясь в долгой добровольной эмиграции, он по-прежнему верен родине («Сожженные корабли», 1871), хотя нисколько не утратил радикальности своих убеждений («Письмо в стихах», 1875) и по-прежнему считает творчество – не игрой, а весьма серьезным и ответственным делом («Четверостишие», 1877). Каждая новая драма Ибсена будет неизменно вызывать похвалы, резкое неприятие, а иногда и бурные дискуссии, подчас имевшие к его творчеству весьма косвенное отношение (как, например, о женской эмансипации в связи с пьесой «Кукольный дом»). Спору нет, идеологические дискуссии важны и полезны, хотя Ибсен-художник всегда был