запах, сухое тропическое растение, к которому либо привыкли, как привыкают к умирающему, кротко лежащему на своей постели и ничего от живых не требующему, либо просто всё забывали выбросить его на верную, быструю смерть, на мороз. В другом углу тускло чернел хоботок граммофона. Хозяйка, опустив набрякшие глаза, тут же вышла.
– Садитесь, Дина Ивановна, – устало попросил Тереньев и со скрипом отодвинул два рыжих кресла.
Астахов, которого Дина наконец рассмотрела, был низок ростом, кривоног и очень широк в плечах. Теперь, когда он расстегнул свою куртку, как будто ему одному было жарко в нетопленой этой квартире, под грязной, измятой рубахой обрисовалась мощная и выпуклая грудная клетка, в которую словно ввинтили такую же мощную крепкую шею.
– Замучились мы в этом поезде, – зевая, пробормотал Терентьев, всматриваясь в разгорающееся за окном утро. – Вон снег перестал. Вроде солнышко… Чаю хотите?
– Я ничего не хочу! – закричала Дина. – Зачем вы меня привезли? Что вам нужно?
– Смотрите, смотрите, – заговорщицки, как будто между ними была тайна, заговорил Павел Андреич. – Смотрите, вот я вам сейчас покажу! Прекрасные снимки. Прекрасного качества. Фотограф попался хороший…
Он полез во внутренний карман своего добротного костюма и, достав из кармана пачку фотографий, начал раскладывать их на столе так, как раскладывают игральные карты. На всех фотографиях был Алексей Валерьянович Барченко, и сердце внутри этой гордой, внутри этой любящей Дины Ивановны, актрисы в одном из московских театров, замедлило ход свой. Потом она вдруг ощутила его – совсем высоко, возле самого горла, – и там, где оно быстро билось, горела, как будто стегнули крапивой, вся кожа.
– Водички нам, Софья Семённа! – крикнул Павел Андреич Терентьев. – Сейчас они в обморок тут упадут!
Дина сделала глубокий вдох, потом такой же резкий, глубокий выдох, как ее учил когда-то законный муж Николай Михайлович Форгерер, и сердце вернулось на прежнее место.
Алексей Валерьянович казался постаревшим лет на двадцать. Он густо зарос бородою, и взгляд его, бешеный и незнакомый, испугал ее. Алексея Валерьяновича окружали большие снега, и на одной фотографии он так и сидел, прямо в этих снегах; а рядом, весь скрюченный, как обезьянка, к нему притулился старик в пушистых богатых мехах, украшеньях, а мордочка плоская, словно тарелка.
– Шаман, – объяснил Павел Андреич. – Они там все пьяницы, эти шаманы.
– Послушайте, – чувствуя, что и лицо ее, и затылок, и даже спина становятся ледяными, а голос дрожит, прошептала она. – Чего вы хотите?
– Давайте мы с вами под музыку потолкуем, а? – предложил Терентьев. – Беседа у нас непростая, а тут везде уши… Зачем нам свидетели? Товарищ Астахов! – обратился он к застывшему у дверей Астахову. – Да я же вам чаю велел принести!
– Велели вы ей, а не мне, – грубо ответил Астахов, однако вышел, и слышно было, как он громко говорит кому-то за дверью: «Товарищ Терентьев с дороги, уставший, а вы даже чаю не можете…»
Его перебил припудренный