верно вроде, а до конца не верилось, и опять и опять Бронников задавался своим дурацким, совсем детским, несерьезным каким-то вопросом: ну как же так?! Ведь Семен Семеныч знал, что он здоров, твердо знал! — и такое с ним сотворил!.. Как же так? Ведь знал же, знал!..
Не верилось, хоть тресни. Не верилось, что все, оказывается, всерьез. Он умом-то и прежде понимал, а вот сердце — нет, не верило. Потому что если с ним такое всерьез (взять и — за здорово живешь в психушку!), то ведь тогда и с другими — тоже? И лагеря, и пули — все это тоже всерьез, по-настоящему?! Живые люди — живых?! Свои, советские — своих, советских?..
Встреча в кабинете главврача больницы им. Кащенко профессора Бориса Давыдовича Глянца имела характер предварительной экспертизы. Семен Семеныч, сволочь железобетонная, сидел в углу большого кабинета, на пациента, созданного своими собственными руками, не смотрел, но время от времени встревал в диалог, подзуживал врача: «Обратите внимание профессор, явная вязкость мышления, явная!»
Как будто Бронникова или вовсе здесь не было, или он являлся совершенно бесчувственным, не требующим человеческого обхождения предметом.
Он потом уже понял: участие Глянца требовалось, чтобы будущего пациента отправить в тюрьму; там он дождется судебного решения о принудительном лечении; после этого снова в «Кащенко», на основную экспертизу; а потом уж, как вышло в его случае, в Монастыревку на излечение.
Профессор Глянц при первой встрече показался человеком честным: стелил мягко (а вовсе не стелить и не мог, должно быть, все по той же причине присутствия гэбиста), толковал о переутомлении и астении (причем не в декларативной, не в диктаторской форме, а спрохвала, пространно и не страшно — дескать, то ли есть, голубчик, астения, то ли нет ее; надо, батенька вы мой, посмотреть), обещал, что дело обойдется непродолжительным наблюдением и чисто профилактическим врачебным участием — так, знаете ли, силы поддержать…
После чего Бронникова перекинули в Бутырки.
Товарищи по несчастью оказались еще те: один днем и ночью бредил, настойчиво ведя с самим собой бессвязные речи; второй молчал, но каждые десять минут (независимо от времени суток) разражался громовым хохотом; третий по всем повадкам выглядел нормальным, однако, когда его увели на допрос, хохотун, с трудом сдерживая пароксизмы смеха, поведал, что тот убил жену и так затейливо обошелся с трупом, что теперь, по трудам своим, ждал освидетельствования. Про себя тоже рассказал: ничего не делал, за что сидит — не знает; и громово расхохотался. В общем, в первую ночь (как ни мало она отличалась от дня: лампа неустанно жгла глаза) он почти не спал: боялся, кто-нибудь набросится…
Однако ночью случилось совсем другое: хохотун все похохатывал, а под утро вдруг захрипел и свалился с койки на пол.
Бронников вскочил.
— Что с вами? Слышите?
Куда там! Корчится, скулит…
Эпилепсия?.. Мокрый весь, зеленый… моргает… сердце?
Принялся колотить в стальную дверь; реальность норовила расслоиться, приходилось