потом расскажу, особо.
Когда, в августе девяносто третьего, я вернулся из Тарту домой и сказал, что с горя поступил на исторический, Лютас даже не удивился, похоже, он не видел большой разницы между востоковедом и медиевистом. Они с Габией, его подружкой, целыми днями пропадали на городском пляже в Валакампяй, где был ларек с чешским пивом – пиво остужали, опуская бутылки в авоське в речную воду. Иногда Лютас звал меня с собой, и я не отказывался, хотя валяться на расстеленном в траве одеяле рядом с Габией было выше моих тогдашних сил. Говорила она мало, зато вместо купальника на ней были лифчик и шорты, одинаково тесные. Я нарочно приходил без полотенца, чтобы лежать с ней «валетом» на одеяле и глядеть туда, где тело Габии начинало раздваиваться на два ровных, блистающих клинка, будто мусульманская сабля-зульфикар. Клинки держались близко друг к другу, но в полдень между ними пролегала длинная прохладная тень.
Когда Габия сказала, что устроилась на лето в кукольный театр и больше не придет, я невольно засмеялся – я сам чувствовал себя куклой в ее руках, той самой кланяющейся полосатой куклой, что держит гетера на гравюре Харунобу. Но это я теперь понимаю, а тогда у меня просто мутилось в глазах каждый раз, когда она открывала рот, чтобы зевнуть или сунуть за щеку леденец. Теперь я понимаю и другое: греческое х®°£, первородный мрак, имеет общий корень с глаголом «разевать» – неважно что, девичий рот или пасть звериную.
Самое смешное, что я не хотел спать с Габией. Я не хотел спать с ней – ни тогда, ни потом, когда уже спал с ней. Я хотел владеть Габией, как ей владел Лютас, вот и все. Горе душило меня, прочел я у Байрона несколько лет спустя, хотя страсть меня еще не терзала.
Лютас был зимним человеком – довольно бледный от природы, в ноябре он становился перламутровым, будто изнанка морской раковины. Зима была ему к лицу, зимой он был ловким, разговорчивым и полным холодной небрежной силы. Летом я ни разу не видел его загорелым, даже не представляю, зачем он часами валялся на этом грязном пляже, где песок был похож на остывшую золу. Сказать по правде, летом я видел его редко – они с матерью уезжали на хутор, в Каралишкес. Там у Лютаса была другая жизнь, я знал о ней только по его рассказам, и она представлялась мне полной испытаний: мне чудились рваные раны от кастета, кровоподтеки от драки ремнями, ночное купание коней в речной воде, яростный футбол в высокой траве и лиловые следы на шее, которые носили напоказ, не прикрывая.
Живи мой друг в Древнем Риме, он был бы безупречным эдилом, ему просто не повезло со временем. Эдилы были строгими и отвечали за пожары, за жалобы ремесленников, за выпечку хлеба в пекарнях, одним словом – за все, что творится в стенах города. После моей русской няни это второй человек, которого я назначил бы эдилом, третий мне пока не встретился.
На моем хуторе жизнь была совершенно иной: колодезная вода, от которой ломило зубы, довоенные журналы на чердаке, царапины от терновых кустов и соседская девочка, дразнившая меня очкариком. В худшем