имел смутное представление относительно того, что за сделку мы заключили и почему я должен опасаться разоблачения и изгнания, но брат Петр, кажется, удовлетворился, когда я пробормотал, что никогда и ни с кем не обсуждаю свои молитвы. И, верный своему слову, я и впрямь ни разу не заговорил ни с другими монахами, ни с аббатом о том, что происходило в кухне дважды или трижды в неделю, когда Петр заканчивал готовить дневную закуску – единственную горячую еду за день. Мы вершили с ним там молитвы, прежде чем отнести блюда монахам в трапезную.
После того как меня пронзили еще раз или два, я перестал находить это болезненным. Спустя еще какое-то время я начал считать это занятие всего лишь неприятным и скучным, но сносным. А потом наступило время, когда Петр понял: ему больше не нужен гусиный жир, чтобы облегчить проникновение. В тот раз он воскликнул в восхищении:
– Акх, милый маленький грот сам увлажнился! Он приглашает меня войти!
Это было все, что он заметил: что теперь я увлажнялся внизу в ожидании того, когда меня пронзят. Я подумал, что мое тело само приспособилось к тому, чтобы избежать неудобства. Но я знал, что так называемые богослужения оказали на меня, кроме этого, и иное воздействие, причем обстоятельство сие вызвало у меня немалое изумление и смущение. Теперь свершение молитв также поднимало ту самую часть меня, которой трудился брат Петр, заставляя ее вставать и твердеть подобно его собственному органу. Вдобавок я испытал новое ощущение: своего рода ноющее желание, но не болезненное, а больше похожее на голод, однако не по отношению к пище.
Но Петр никогда так и не понял этого. Он всегда исполнял свои молитвы одинаково: наклонив меня над дубовой колодой и спеша войти в меня сзади. Он не смотрел на меня даже мельком, никогда не трогал руками, так и не осознав, что я имел кое-что еще, а не только продолговатое отверстие между ног. В течение всей весны и большей части лета я был участником – или жертвой – этих богослужений. И вот однажды, это произошло в конце лета, мы с Петром оказались застигнутыми во время этого акта самим аббатом.
В один прекрасный день Dom[4] Клемент (так его звали) зашел в кухню как раз перед трапезой и увидел все собственными глазами.
Аббат воскликнул:
– Liufs Guth! – что означало на старом языке «Милостивый Боже!», тогда как Петр резко отскочил в сторону.
Затем аббат издал пронзительный скорбный крик:
– Invisan unsar heiva-gudei! И это в нашем божественном доме! – После этого он чуть ли не зарычал: – Kalkinassus Sodomiza! – что для меня в то время ничего не значило, хотя я помнил, что однажды Петр употребил одно из этих слов.
Крайне удивленный тем, что аббат столь огорчен нашими богослужениями, я и не пытался убежать, а спокойно лежал себе на колоде.
– Ne, ne! – во всю глотку в ужасе закричал брат Петр. – Nist, nonnus[5] Clement, nist Sodomiza! Ni allis!
– Im ik blinda, niu? – возразил аббат.
– Нет, Dom Клемент, – скулил Петр. – Ничего подобного! Поскольку вы не слепой, заклинаю вас, посмотрите сюда, куда я показываю. В этом нет греха мужеложства,