колокольный звон.
Усадьбы, пруды и парки,
Аллеи в свете зари,
И триумфальные арки,
И белые монастыри.
К тому же сюжету приводит нас миниатюра «В старинном селе». Степан Ильич, первый председатель сельсовета, который некогда устанавливал в родных местах советскую власть, вспоминает, как громил церковь: «Согнали народ на площадь, образовали круг. В круг положили все, что напоминало о старом: иконы, вышитые ризы, всякие деревянные статуи, книги по пуду в каждой, в кожаных крышках… Я пучок соломы подложил… Бутыли керосину не пожалел. За полчаса прополыхало… Которые плачут, которые крестятся, которые так стоят. Но чтобы кто-нибудь что-нибудь – ни-ни. Ну, правда, у меня наган на боку. И милиционер ради такого случая».
Его же описание прежней жизни села вызывает у героя, от лица которого ведется рассказ вопрос: «Куда же все подевалось, Степан Ильич? И девять чайных, и семь лавок, и рубленая печенка, и рубец с чесноком, и чай парами, и баранки, и лещевая икра в огромных кадках, и уха, и солянка, и пасеки, и медовое сусло, да и… пиво?» – «Кто-е знает» – отзывается советский бюрократ, – «Расточилось как-то все. Было – и нет. Как приснилось».
В другом, гораздо большем по объему, рассказе «Первое поручение» советский администратор Петр Петрович Милашкин живописует свои подвиги времен раскулачивания. И когда писатель спрашивает, за что он выкинул из дома в мороз, на гибель, крестьянскую семью, тот сбивчиво пытается растолковать: «Нет, ты неправильно ставишь вопрос. Не его одного ведь. Сейчас стало известно пять или шесть миллионов семейств. Как это – за что? Тогда об этом не разговаривали. В 24 часа… Ну… За что, за что? За то, что он подошел под рубрику, “ликвидация кулачества как класса на базе сплошной коллективизации”».
В том же рассказе Солоухин цитирует воспоминания своего приятеля из большого приволжского села: «У них будто было три волны. Первая унесла двух действительно богатеев. Потом пришла разверстка раскулачить еще восемь хозяев. Стали думать, скрести в затылках. Кое-как набрали, наметили мужиков поисправнее. О злостных здесь не было и речи. Ладно, увезли и эти восемь семейств. И старики, не слезавшие уже с печи, и младенцы из люлек, и девушки на выданье, и парни, и женщины с заскорузлыми от земли и воды руками – все пошли в общие подводы, все канули в беспредельную метельную ночь. Но оказалось, на этом не кончилось. Вскоре поступила новая директива – дораскулачивать еще одиннадцать крестьянских хозяйств. Правда, село большое. Но ведь два, да еще восемь, да еще одиннадцать… Всю ночь заседали, прочесывали списки вновь и вновь, ставя против иных фамилий зловещие, отливающие железом, жирные галочки». Для жертв это означало следующее: «С собой придется взять только то, что на себе, все добро останется в доме, который теперь уж не твой, и все, что в нем теперь останется, – теперь не твое, и вся жизнь, прожитая в доме и тобой, и отцом, и дедом».
Как бы итог – и до чего же трагический и жуткий! – подводит писатель в повести «Сосьвинские мотивы»:
«Если