десяти заблудших душ мужеского полу в не целом уме для духовного исцеления и вразумления.
Так, прошлым сентябрем привезен был к нам человек средних лет, наружностию и манерами весьма приятный, большой охотник до игры в шахматы, чем сразу и расположил к себе отца игумена. Не отказываясь от монастырской работы, человек этот мало-помалу спознался с крестьянами окрестных деревень, давая им советы простые и дельные. И вскоре прошел слух о великой мудрости оного, и так о двадцати человек за день приходили под окно его кельи. Но к кому приходили они? Не к монастырскому травнику и не к его преподобию, а к безумцу! Однако ж, установив плату за свои советы по десять копеек медью, сей последний весьма помог скудной монастырской кассе, и, стыжусь признаться, мы с отцом игуменом были весьма довольны столь неожиданному источнику дохода нашей скромной обители.
Третьего же дня, после повечерия, отец игумен, вернувшись к себе в келию, совершил немыслимое: выпрыгнул в окно с веревкою вкруг шеи и через то повесился. Невозможно и представить себе, как сей пастырь, столь чистый духом и помыслами, позабыл о святом служении и совершил грех, равного которому нет. Позор, навлеченный на обитель чрез оное деяние, безмерен, и сам я таковым внезапным, какового во всю жизнь мою со мною не случалось, несчастьем столь поражен был, что несколько времени провел в беспамятстве. А пришед в себя, самолично осмотрел келию игумена и не нашел в ней ничего, что могло бы повлечь за собой проступок столь страшный. Его преподобие не получал в тот день писем, и единственное, чем занял свой невеликий досуг, – игрою в шахматы. Шахматная доска с неоконченною партиею осталась стоять на столе, а принюхавшись, мне почудился в воздухе аромат лавандовой воды, коей, пренебрегая монастырским запретом, пользовался N. Впервые, по слабому рассуждению моему, пришла мне мысль присмотреться поближе к нашему новому постояльцу, у коего не приметил я по сю пору ни единого признака повреждения рассудка.
Ныне же, отправившись по хозяйственной надобности в селение, ближайшее к обители, выслушал я старосту – и похолодел. В том селении за единый месяц первый мужик заколол рогатиной отца свого, вторый удушил кушаком жену, третий же до смерти прибил малолетнего сына-калеку. Ужас объял все естество мое, Ваше высокопреосвященство, егда узнал я, что оные трое душегубов бывали в нашей обители, где получали советы от безумца.
Воротившись, сыскал я последнего в курятнике за кормлением птицы. Подошед, взял за руку (а была она холодна, точно смерть) и вопросил со всею строгостию:
– Отчего лишил себя жизни отец игумен?
Безумец же, подняв на меня недвижны очи, сощурил вдруг один глаз, оскалился, аки пес, и рек:
– Il a perdu [1].
Глава первая
В Польше хлеба больше.
Князь настоял, а княгиня не смела перечить.
– Негоже подарки государевы оставлять без присмотра, – горячится погожим майским днем двенадцатого года его сиятельство: в этот день Джон Беллингам стреляет в английского премьер-министра. Там же, в палате лордов, заседает Джордж Гордон Байрон, опубликовавший пару месяцев назад первые песни «Паломничества» Чайльд Гарольда. Четвертый президент Американских штатов собирается объявить Англии войну за независимость. Плачет в своей лэндпортской колыбели младенец – Чарльз Диккенс. Бетховен пишет Седьмую и Восьмую симфонии, братья Гримм готовят к выходу том волшебных сказок. Мэттью Мюррей строит первый коммерческий паровоз для Мидлтонской железной дороги, а в Стаффордшире Томас Веджвуд – человек, чья фамилия известна князю и княгине лишь по прелестным фарфоровым чашкам, уж десять лет как трудится над созданием будущей фотографии…
Но сидящая напротив супруга княгиня вряд ли доживет до своего дагерротипного изображения (да и зачем оно нам – темное, не оставляющее пространства воображению?), навсегда оставшись в веке полупрозрачной акварели. Она опускает глаза, отказываясь озвучить тайную причину своего нежелания ехать в Трокский уезд, а князь все говорит и говорит – да все не то, что хочет услышать супруга (весьма частый случай частного супружеского бытия).
Через полуоткрытое окно деревянного особняка в переулке близ Большой Дмитровки майский ветер доносит запах сирени из сада и дубленых кож – с Охотного ряда. Густо пахнет и навозом – но вонь эта является парфюмерной константой любого крупного города эпохи, и нос княгини даже не отмечает ее, как не чувствует загазованного воздуха современный москвич.
– А что доход маловат в сравнении с великоросскими деревнями, – продолжает излагать ненужное его сиятельство, – так забрось, как ляхи, имения, оставь арендаторам и останешься сам – с носом. Sublāta causa, tollitur morbus.[2] Без хозяина и дом – сирота (как многие просвещенные дворяне, князь с легкостью женит латынь с народною мудростью).
Княгиня же, перебирая унизанной кольцами рукой домашнее свое платье, размышляет не о хозяйственных нуждах его сиятельства, а о своих, знакомых матерям каждой девицы на выданье, обязанностях.