Михаил Щукин

Черный буран


Скачать книгу

тво рождественской ночи, нежно вступающей в свои права.

      Трепетно затеплилась первая звезда в морозных сумерках, и темно-синее небо стало живым.

      Певчие на хорах собора Александра Невского, сливая свои голоса воедино, торжественно и проникновенно выводили: «Рождество Твое Христе Боже наш…» Колыхались вытянутые язычки пламени над множеством свечей, от радости и умиления наворачивались слезы, а взгляд Богородицы с большой храмовой иконы излучал сострадание и всепрощение.

      На улице – ослепительно яркий в сумерках свет газовых фонарей, и в этом свете, взблескивая, проносятся редкие снежинки. Все сверкает, искрится, словно народилось заново. По-ребячески звонко скрипит снег, и шаги прихожан, возвращающихся по домам, их негромкие голоса слышны далеко-далеко – до самых окраинных улиц.

      А в доме Шалагиных – смоляной запах хвои, оттаявшей в тепле, праздничный пирог, остывающий под широкими полотенцами, сверканье и блеск стеклянных игрушек и мишуры, венские стулья, вплотную придвинутые к круглому столу, накрытому белой, до хруста накрахмаленной скатертью. В пузатом графинчике с тонким и длинным горлышком – любимая вишневая настойка Сергея Ипполитовича, и он, оглядываясь и таясь, словно проказливый мальчик, украдкой наливает себе первую рюмочку, выпивает, блаженно прижмуривая глаза, а затем растерянно смотрит: куда бы ее поставить? – и натыкается конечно же на строгий взгляд вошедшей в зал Любовь Алексеевны, смущенно разводит руками и покаянно клонит голову.

      – Хуже ребенка! – выговаривает Любовь Алексеевна и велит горничной Фросе достать из посудного шкафа чистую рюмку.

      Из прихожей доносится хрипловатый голос шалагинского кучера Филипыча, который пришел поздравить хозяев с праздником. По столь торжественному случаю Филипыч не ворчит, как обычно; добродушен и обещается в ближайшие дни представить Фросе завидного жениха для рассмотрения.

      Тонечка смеется вместе с Фросей и целует Филипыча в тщательно расчесанную бороду. На ней сегодня новое платье с белыми оборками на рукавах и тоненьким розовым пояском – светлое, радостное платье. Тонечке оно очень нравится, и ей хочется танцевать.

      Любовь Алексеевна приглашает всех за стол.

      И вдруг – вспыхивает, обжигая глаза, нестерпимо яркая молния, железный грохот выбивает пол из-под ног, разносит все вдребезги и опрокидывает людей в пустоту. Только кружится в навалившемся мраке, свиваясь в кольцо, розовый поясок от нового платья.

      Холод, режущий холод пронизывает до ледяного озноба. Скользит по лицу шершавое шинельное сукно, нестерпимо воняющее махоркой, и чужие, скрипучие голоса с трудом доходят до сознания:

      – Каюк, спеклась бабенка… Сыпняк… И к фельдшеру ходить не надо.

      – С ней же мужик какой-то был, на офицерика смахиват…

      – Тю, проснулся! Его днем еще сняли, чуть живого. Или мертвого, хрен его знает.

      – Может, мы и ее под сурдинку… Снимем… Сыпняк, он заразный.

      – Дурной ты, парень! Сыпняк вши растаскивают. А вшей тут… До конца века всех не сымешь! Пущай лежит бабенка, до Новониколаевска, не протухнет, если что… Холод-то вон какой, собачий!

      Старый вагон, разбитый до скрипа, был щедро прошит пулеметными очередями, и в пулевые отверстия воровато сочился сухой, сыпучий снег. Внутри вагона он не таял, копился мелкими сугробиками на грязном, загвазданном полу, на людях, спящих вповалку на вонючей соломе, истертой в прах.

      Паровоз ревел от надсады и рвал грудью плотную темноту морозной ночи.

      Рождество минуло три дня назад.

      А год на холодной заснеженной земле наступил одна тысяча девятьсот двадцатый.

      2

      На краю черного, непроезжего ельника, там, где он скатывался с крутого увала к извилистой протоке, обрываясь высоким песчаным яром, стояли с недавнего времени пять больших изб, конюшня с коновязью, стога сена, лабаз на четырех толстых столбах, а чуть в отдалении – баня с маленьким окошком и железной трубой над крышей. И не было бы ничего необычного в этой картине, если бы не одно обстоятельство – все строения обнесены были высоким частоколом. Глубоко вкопанные толстые бревна крепко примыкали друг к другу и взметывали вверх свои остро затесанные макушки.

      Частокол начинался от берега, шел полукругом и замыкался также на краю обрыва. Под обрывом, на пологом месте, лежали перевернутые кверху днищами баркасы, запорошенные снегом. В бор выводили глухие ворота, сбитые из толстых пластин – наполовину распиленных бревен.

      Ни дать ни взять, а самый настоящий острог, какие ставили русские люди, первыми пришедшие в Сибирь еще в давнем веке. Но теперь на дворе стоял иной век, и в узкой бойнице, прорезанной в частоколе, торчала не старинная пищаль, а круглый ствол пулемета «максим», заботливо накрытый старой рогожей.

      Странное поселенье, странный лагерь…

      На подступах к нему, еще в бору, таились секретные посты, которые четко менялись через каждые четыре часа.

      После полуночи, когда вызвездило и поднялась луна, опоясавшись от холода оранжевым ободом, с одного